Marcus : Ренессанс
12:48 12-09-2006
…Память, сопровождаемая сверлящей болью в левом боку, вернулась неожиданно резко, подобно вспышке молнии, прорезавшей безликое небо, душным майским вечером, во время весенней грозы, скрупулезно и нарочито небрежно воспетой великим русским поэтом. Смутные, размытые видения поплыли вдруг перед ее внутренним взором – картины не складывались в какую-то определенную последовательность черно-белых кадров, а, словно по странной прихоти киномеханика-чудака, неслись во все стороны, или со всех сторон…
Она вспоминала. Хотя значение этого странного слова – память – было для нее также неуловимо и сокрыто в глубинах подсознания, как мысль о продолжении рода. С похвальным усердием и неутомимым тщанием она пыталась отделить зерна истины от плевел ложного знания, переполнявшего – казалось бы – все ее естество.
Она вспоминала. Вспоминала своего первого мужчину, своего Творца и Создателя. Было что-то еще, мимолетное и – увы – пока недоступное, для ее неокрепшего, только-только зародившегося разума. Можно было бы назвать это «воспоминаниями из детства» или «изначальным знанием», или еще как-то – неважно.
Она вспоминала. Смутно и несмело рождалась в ней уверенность о множественности и многообразии собственных «Я» до встречи с Создателем, до Перерождения и ее захлестывала какая-то странная, муторно бередящая тоска и трудноуловимое чувство невосполнимой утраты, знакомое каждому, перенесшему приступ амнезии, являющийся следствием прикосновения к Тайне. Казалось, будто было у нее все: легкость дыхания, упоение жизнью, наполненность существования смыслом: и вдруг – в один далеко не прекрасный миг – все это исчезает и чудовищно-неумолимая машина «агитации за новую жизнь» начинает безвозвратно и беспощадно перемалывать ее скелет, сдирать кожу, выворачивать с корнем ее конечности, сводя в одну плоскость всю ее разностороннюю личность…
Ужасающий, далекий отголосок прошлого отступает на задний план под натиском новой вспышки боли в левом боку. Но боль не вечна и она, в свою очередь, уступает место воспоминаниям о нем. Первый мужчина. Творец. Создатель. Так она называла его всегда – сколько себя помнила. А помнила она – как оказалось – немало. Он корпел над нею, заботился, ласкал с нежностью, доступной лишь первому мужчине. И она – неумелая, наивная (было и такое) – как могла, отвечала ему взаимностью, теплом и лаской. Этот рай длился два долгих счастливых дня, повлекших за собой неминуемую расплату… расплату пребыванием в аду. Как иначе можно назвать то, на что обрек ее первый мужчина, ее «духовный отец»? Ведь рай длился всего лишь два недолгих дня, пролетевших незаметными, неуловимыми искрами на фоне вечного ада, поглотившего ее навеки, и продолжавшегося неизмеримо дольше. Или это только казалось? Она давно уже потеряла счет бесконечным дням своего рабства. Унизительного, угнетающего и всепоглощающего рабства.
Поток новых мужчин (хотя слова «мужчина» и «новый» к этим существам применять было трудно и нецелесообразно) не иссякал. Они проходили через нее, а точнее сказать – через ее жизнь нескончаемым потоком, словно и не замечая факта ее существования: ни ее мыслей, ни ее тонкой натуры, ни мечтаний, ни надежд. Ей же всегда казалось, что ТАК не обращаются даже со своими мимолетными увлечениями. Муки адские и тягостные – ей распоряжались и пользовались даже не как вещью или предметом, с ней поступали, как с явлением, которое не то чтобы необходимо терпеть, но с присутствием которого в данной точке жизни приходится мириться.
Это было ужасно! Ужаснее, пожалуй, чем переход – некогда свершенный ею – из далекого, даже для памяти недоступного детства, в скоротечную, нагую и незаметно ушедшую, а от того еще более прекрасную юность.
Унижение и боль… Боль и унижение… И снова боль… в левом боку.
Она вспоминала. То есть уже помнила то далекое время, когда с ней обращались… нет, не то чтобы по иному, но без той напускной, нарочитой и ничем абсолютно неоправданной грубости и жестокости. Тогда она еще могла если не мечтать о лучшей доле, то хотя бы задумываться о смысле собственного существования, о высшем предназначении, об иной жизни. Но и в этих несмелых надеждах она быстро и неотвратимо разочаровывалась. Нет. У нее не было и не могло быть иного высшего предназначения, кроме как вечно и беспрерывно пропускать через себя – через свой тонкий и хрупкий внутренний мир, через свое воспаленное и истлевающее сознание, через свое уставшее и пылающее нутро – очередного хищника в человеческом обличии. В том, что это хищники она ни минуты не сомневалась, ведь жертвой – истиной и единственной – всегда была она. За что, за какие грехи и злодеяния судьба над ней так вычурно и изощренно пошутила, она не знала и, даже старалась об этом не задумываться. Попросту свыклась раз и навсегда с мыслью о недосягаемости и недоступности свободы, с полным ее отсутствием. Как смирилась с фактом невыполнения актов справедливости относительно своей персоны в конкретно взятом пространстве и времени. Наградой за все ее долготерпение и покорность были лишь презрительные плевки, издевательства и унижения, в купе с истязаниями и вечным недовольством. А она терпела. Терпела и помнила.
Она вспоминала. И снова вспышка резкой сверлящей боли. Снова левый бок, но теперь чуть ниже. Наплывают вдруг с новой силой воспоминания о второй – и увы – последней встрече с Творцом. Он снизошел до нее. Он спустился в ее персональный ад. Он обволок ее заботой, вниманием и нежностью, когда кто-то из этих скотов обошелся с ней особенно грубо… Он исцелил своей неотвратимой силой ее раны, проведя теплой и ласковой рукой по исстрадавшемуся, надтреснутому телу. Он зажег новое молодое пламя в ее страдающем, источающем боль сердце. Почти остывшем сердце. И боль ушла. Отступила. Временно капитулировала и скрылась, выпав ядовитым осадком в дальних, самых темных уголках ее сознания. Словно и не было тех сотен рук, терзавших ее и надругавшихся неумолимо над ее телом и разумом, словно она так и осталась для него неопытной и невинной, а он для нее – первым и единственным. Упоительные мгновения единения с Создателем остались вписанными золотом в ее памяти, отзываясь тупой и щемящей болью в ее душе, при каждом воспоминании о нем, оставляя в сознании лишь мысли о рухнувших надеждах, несбывшихся мечтах и попытке суицида. О, если б это было в ее силах, если б только это оказалось возможным, она непременно убила бы себя, прихватив с собой по случаю пару-тройку этих никчемных созданий, паразитирующих на ее чувствах к Творцу, и наконец рассталась бы с темными греховными помыслами, поглощающими ее саму, пожирающими ее разум и истязающими ее дух. Как было бы прекрасно покинуть навсегда этот враждебный и злой мир, этот постылевший «ад на земле», разбить оковы страха и вырваться из вечного заточения, на которое дважды обрекал ее Любимый. Но она наперекор всему любила его. Любила и ненавидела.
Она ненавидела этих грязных животных, ежесекундно плюющих ей в душу, всем сердцем. Люто и непоколебимо. Но странное дело – чем сильнее кто-то из них притягивал ее к себе, тем сильнее и ожесточеннее она сопротивлялась. А когда ее, уже испив до дна и пройдя мимо, отпускали или даже отталкивали, она с неудержимым и, даже самой себе непонятным, неистовством пыталась догнать, остановить, заглянуть в глаза – заранее зная, что ничего в них не увидит – дотронуться и приласкать; и наоборот – чем сильнее ее отталкивали, чем безразличнее к ней относились с самого начала, тем сильнее она сопротивлялась этому натиску показного похуизма, пытаясь удержать или хотя бы ненадолго задержать в сердце то легкое дуновение, ту, чуть заметную, тень, то неуловимое отражение своего призрачного, придуманного счастья. Но, пожалуй, она не могла с уверенностью и полным пафоса самолюбованием назвать себя великомученицей, ведь когда очередной изверг окончательно и бесповоротно пересекал перекресток их жизненных путей, она с легкостью и холодным спокойствием устремлялась в противоположную сторону.
Когда это началось – она не помнила, когда это закончится – она не знала. Ей осталась лишь боль в левом боку…
Многое было. Многое минуло. Но в последнее время мир словно сошел с ума – муки и пытки стали более изощренными и беспощадными – ее тело рвали на части, в нее тушили сигаретные окурки и папироски с марихуаной, ее спину, грудь и живот испещряла сложная вязь отменных и грязнейших ругательств, вперемежку с отметинами и рубцами, оставленными былыми истязателями. В ее присутствии свершались самые страшные преступления и заключались самые безумные сделки, а однажды ее ранили, но пуля по счастью прошла навылет. Тогда, помнится она ничего не почувствовала, даже не успела испугаться. И вот теперь… ее снова терзает эта ужасная боль в левом боку…
Неужели она одна для всего этого огромного мира, неужели ей суждено терпеть этот ужас вечно? Она не могла в это поверить, но и опровергнуть такую страшную гипотезу было нечем. Единственной и последней надеждой, слабо теплившейся в глубине ее души, была мысль о конечности бытия всего сущего; ведь срок ее существования ограничен, если не временем пребывания в этом аду, то хотя бы предельным количеством ран, которых и так уже немало появилось на теле, да и на сердце. Свежие раны в последнее время не успевали даже зарубцеваться в шрамы, как уже появлялись новые, еще более жестокие и болезненные.
И вдруг – вспышка (нечто эфемерное и неуловимое подсказало ей, что это последняя), вспышка чудовищной, всепоглощающей, рвущей боли в левом боку.
«Вот и все…» - пришла легкая, поразившая все естество мысль. Это знак. Это начало конца. Не суждено ей знать, когда – сейчас или несколько вечностей спустя – но этот ад прекратит свое существование, по крайней мере для нее лично. Ей только найдут замену – такую же чувственную, влюбленную в Творца дурочку – и сразу отпустят на покой. Наконец-то! Сладкое, упоительное, освобождающее от всего забвение захлестнет и укутает ее разум, и сознание, обратившись мельчайшей частичкой всего сущего, воспарит над бренным миром мириадами цветных, веселых искр и воссоединится с Создателем. А тело ее освободят от шести чудовищных «костылей», удерживающих ее в этом аду. И это тело, истерзанное, измученное тело, избитое, надтреснутое и покалеченное, прожженное окурками, исписанное бранью и матерными ругательствами всех народов мира, оплеванное, иссушенное и уставшее тело, со следами облупившейся краски, предадут огню, могучему и всепожирающему, очистительному огню. А душа и сознание ее обретут друг друга, воссоединившись в новую абсолютную сущность, которой суждено воссоединиться с разумом Творца, где-то в далекой и холодной бесконечности вселенной…
А в мужском вокзальном туалете установят новую, ничем еще неопороченную дверь.