Black Rat : ГОLОД
23:18 09-12-2007
Изможденный, скрюченный в три погибели инвалид первой группы, житель блокадного Ленинграда Матвей Игнатьевич Голенищев кряхтя и охая тащил за собой старые санки. Ветер вдоль набережной был зол и беспощаден, скрипели старые полозья, костыли и растрескавшийся протез правой ноги. Голенищев закашлялся и опустился на снег. Мимо проехали груженные детскими трупами большие музейные сани. Их тащили несколько человек в заснеженных военных шинелях. Дети лежали попарно друг на дружке завернутые в грубую серую мешковину. Вдруг из саней что-то упало. Голенищев воровато оглянулся и на четвереньках подполз к предмету. Это оказался раздробленный кусок детской ступни с черной обуглившейся пяткой. Голенищев пробормотал что-то нечленораздельное и пополз обратно к своим санкам. На них стояло два больших алюминиевых бидона с ледяной невской водой. Отдышавшись, Голенищев взял свои костыли, прилагая неимоверные усилия, медленно поднялся, впрягся в лямку и стал старательно продвигаться вперед. Его обогнали молодой человек и маленькая тщедушная старушка в большой беличьей ушанке.
– Посмотрите, какое сегодня красивое небо! – сказал парень, придерживая под руку старушку.
Голенищев недоуменно посмотрел им в след и испытал нечто СУЩЕСТВЕННО-ОТСТРАНЕННОЕ. Минут через сорок он добрел до своего подъезда. Прямо на ступеньках лицом вниз лежал какой-то мужчина в дырявой тельняшке, без штанов, головного убора и обуви. Голенищев встал на колено и перевернул мужчину на спину. У него оказалось маленькое лицо олигофрена с черными жиденькими усиками и выщипанными бровями. В животе торчал ржавый напильник, в исцарапанной руке – мятая школьная тетрадь. Голенищев оглянулся по сторонам, вырвал тетрадь, засунул во внутренний карман своей шинели (там уже лежали: чужая расческа, детская варежка, снятые с окоченевшего карлика красивые женские часики, огрызок цветного карандаша) и спихнул труп со ступенек. Подъем на четвертый этаж каждый раз казался для Голенищева пыткой. Обычно он занимал минут двадцать. По пути наверх Голенищев встретил бывшую учительницу русского языка и литературы Елену Андреевну, маленькую горбатую даму неопределенного возраста из 114-й квартиры. Ее мужа, капитана-особиста, разорвало на части (пренебрег воздушной тревогой) у нее на глазах еще в первый год блокады. Мать-сердечница умерла на второй. Соседи по лестничной клетке шептались о том, что от голода она сошла с ума и съела свою шестилетнюю дочь. Но официально всем было заявлено, что ее маленькая рахитичная Надюшка ушла играть на пустырь и не вернулась.
Поравнявшись с волочащим на себе санки, костыли и два полных бидона одноногим Голенищевым, Елена Андреевна широко улыбнулась гноящимися деснами и звеня пустым ведром заспешила вниз. Добравшись до своего четвертого этажа, Голенищев вполз в пропахший дымом коридор коммуналки. Дверь соседней комнаты заскрипела, и из нее высунулось одутловатое лицо Кузьминичны.
– Матвеюшка, а и водички для супчика не плеснешь? – осторожно спросила она, теребя в дрябло-желтых конечностях большую алюминиевую кружку. Уже вторую неделю она варила супы из кожаных армейских ремней своих сыновей, погибших месяца полтора назад (все четверо были водителями полуторок на маршруте смертельной, но необходимо-единственной «Дороги жизни»).
– На хуй пошла! – прохрипел Голенищев и бросил на соседку полный ненависти и злобы взгляд. Кузьминична громко хлопнула обшарпанной дверью – ей, в отличие от Абрамовны, не нужно было повторять дважды. Выудив из глубоких карманов своих казацких галифе связку ключей, Голенищев нашел нужный и отпер закрытую на тяжелый амбарный замок дверь. Затем, кряхтя и кашляя, вполз в квартиру, втащил санки, бидоны и запер дверь.
Посреди небольшой комнаты стояла его верная подруга печка-буржуйка. Ее пузатое нутро было заполнено горьким НЕ ВКУСНЫМ пеплом. До этого пепел был: старинной резной тумбочкой, большим вещевым шкафом, большим книжным шкафом, хранящейся в нем библиотекой в размере трехсот шестидесяти книг и пятидесяти трех журналов, дощатым полом, матушкиными полотенцами, костями сваренного кота Тишки и много чем еще. Пустой котелок лежал рядом – варить в нем было нечего. Сидя на полу, Голенищев открыл крышку одного из бидонов, наклонил и стал жадно пить принесенную воду. Напившись, снял ушанку, шинель, мохнатую женскую кофту, мокрый валенок, отстегнул протез и пополз в угол комнаты, где на широком грязном топчаке что-то шевелилось под тяжелым сшитым из нескольких одеялом. Голенищев откинул одеяло. Под ним лежал голый мужчина без возраста с ампутированными ногами и руками. Его немного трясло, толи от холода толи от болезни. Голенищев вынул у него кляп изо рта, лег рядом и накрылся одеялом. От мужчины сильно воняло мочой и калом.
– Я хочу пить, – простонал он, мучительно скосив подведенные жирной (съеденной еще позавчера) черной тушью глаза на Голенищева. Голенищев обнял мужчину за шею и торжественно пообещал:
– Скоро немцы возьмут Ленинград и тогда, всем вам, красноперым, пиздец настанет. А я пойду к ним в полицаи, буду помогать вас, крысенышей, вычислять. Будем вас на каждом столбе фонарном вешать. Никого не пощадим. Так как и вы нас не щадили со своей коллективизацией долбанной. Отца моего расстреляли, мать с сестрами голодом сморили. Брат мой сейчас хуй знает где, в штрафном батальоне жопу рвет, а может уже и червей кормит. Хорошо, есть еще на свете люди добрые, с документами помогли. Хотя… суки вы ебанные, даже хлебных карточек мне не положили. Хоть полнормы надо было б положить на месяц… ан не положили.
– Я хочу пить… воды, дай…– снова простонал мужчина, беспомощно ворочая запекшимися культями.
– Не пизди, самовар, ты уже пил сегодня, – напомнил Голенищев, щупая под одеялом вялый член мужчины. Мужчина дернулся и часто заморгал:
– Почему?
– Что почему? – Голенищев несильно сжал член.
– Почему я самовар?
– А… – Голенищев сжал член сильнее, – самовар, ты, гнида комиссарская потому, что нету у тебя ни рук, ни ног. Стало быть, ты кто?
– Я, – мужчина впервые за две с половиной недели плена улыбнулся, – я понял.
– Чё ты понял?
– Я понял, что я человек-самовар, человек-самовар я… самоварище, я…
– Вот, другое дело. Хоть что-то ты понял, – не почувствовав должной реакции Голенищев разжал ладонь и сел.
– Да, я понял… ты дай мне попить. Я пить хочу, очень… дай мне пить, – мужчина умоляюще смотрел на Голенищева.
– Я вот тебе говорю, а ты слушай, – Голенищев погрозил мужчине пальцем. – Вы, жидосоветчики, почти всю жизнь мне загубили. Я из-за вас семью потерял, здоровье, ногу, Нюрку потерял. Вы моего отца расстреляли, мать с сестрами голодом сморили. Брат мой сейчас хуй знает где, в штрафном батальоне жопу рвет, а может уже и не рвет, может он уже червей кормит. А ты поди, поди шаподинка поспрашивай, как оно могло быть, если б не эта ваша ебанная коллективизация. Если б Нюрка моя жива была, отелилась корова, и в город я б не переехал по документам чужим. Вы ж всю мою юность ясноокую загубили на корню… в душу насрали, ироды. Я для вас и щас уже не человек. Другим вон карточки хлебные, а я для вас уже и не человек. Я должен всякое гавно на помойках собирать и грызть. Что б не сдохнуть, как последняя сука. И благодаря вашему главному жиду усатому это все произошло. И таким как ты, комиссарам недорезанным. Мой дядька у Деникина в кавалерии служил. Он шашкой рубил на части таких как ты… он многих порубал краснопузых, многих. А Нюрка? Ты поди, поди поспрашивай, как оно могло быть если б не эта ваша ебанная революция. Всю жизнь мне загубили. Моего батю родного с мамкой расстреляли, сестер голодом сморили. Брат мой сейчас хуй знает где, в штрафном батальоне жопу рвет, а может уже и не рвет, может он уже червей кормит. А были ведь времена другие… совсем другие. Сальца там, коровкино молочко парное свежее… все было как на духу, а Нюрка? Бывалоче встанешь ни свет ни заря с первыми петухами жизни радуешься…, а вот… Для вас я теперя не человек. Для вас я никогда им и не был. Ползаю я, инвалид безногий, по руинам, собираю всякое говно чтобы с голоду не сдохнуть. А скоро даже и этого говна не будет, все старухи ебанные с беспризорниками сожрут… Я не привык так… Хотя, я многое в жизни повидал, не то что ты, уебок краснобрюхий. Кидала жизнь меня о-го-го как! Но без сала нельзя никак. А как же Нюрка? Был сад яблоневый, жар печи родимый, а где как оно есть теперь? Вы ж, суки красножидовские, мне всю жизнь загубили. Моего батю родного с мамкой расстреляли, сестер голодом сожгли. Брат мой сейчас хуй знает где, в штрафном батальоне жопу рвет, а может уже и не рвет, может он уже червей кормит. Будем вас на каждом столбе фонарном вешать. А ведь могло бы все по совсем другой дорожке покатиться. Но потерял я все… Ногу, здоровье потерял, Нюрку, родителей своих родных. И брат мой сейчас тоже хуй знает где его разберешь он сейчас… Может жопу рвет, а может уже порвал напрочь… этого не знает никто. Но одно я знаю точно… Скоро немцы возьмут город и тогда, всем вам, красноперым, пиздец настанет. А я в полицаи подамся, буду помогать вас, уебанов, вычислять. Будем вас на каждом столбе фонарном вешать. Никого не пощадим. Так как и вы нас не щадили со своей коллективизацией долбанной. Отца моего сожгли, мать с сестрами живьем закопали. Брат мой сейчас хуй знает где, толи в штрафном батальоне жопу рвет, толи червей кормит. Понимаешь? – Голенищев ткнул пальцем в голый пупок добычи.
– Убей меня, не мучай, – попросил человек-самовар и тихо заплакал.
– Какой ты, однако, гад бессердечный. Я тебе о жизни своей толкую, а ты ко мне с глупостями опять. Короче так, – Голенищев вылез из под одеяла и быстро пополз к брошенной у дверей шинели, – щас я маленько отдохну, а потом мы с тобой займемся кое-чем, голуба моя.
Голенищев вынул из шинели конфискованную у мертвого незнакомца тетрадку и, сев на санки, стал с интересом ее листать. Красивый аккуратный почерк перемежевывался со странными полудетскими рисунками. Иногда строчки наползали друг на дружку, образовывая то двухголовую змейку, то искривленные серп и молот. Между десятой и одиннадцатой странницей оказалась сплющенная божья коровка. Голенищев подцепил ее своим желтым сломанным ногтем и, не задумываясь, отправил в рот. Далее красивый почерк обрывался и начинался другой, более крупный с кривыми почти печатными буквами. Некоторые слова были написаны не чернилами, а черным химическим карандашом. Голенищев снова закашлял, накинул на свое голое тело шинель, отполз в угол, прислонился к стене и стал читать, медленно водя по строчкам обрубком безымянного пальца:
«– Вот ведь блядство какое! – удивленно воскликнул Мокроусов, едва успев вдавить обмотанную тряпкой (что б не скользила) педаль тормоза. Впереди на заледеневшей, тускло освещенной прожекторам дальнего света дороге перед сломанным красно-синим шлагбаумом с надписью «Осторожно заносы!» стояла, заградив путь, огромная гусеночнообразная цистерна-тягловоз с выключенными фарами.
– Совсем оборзели, дальноёбщики! – заворчал Мокроусов и, сняв с предохранителя табельный разрывной, вышел из машины.
Занималась метель. Снежные комья забивались в рот и уши, раздражая-нервируя одетого в легкую полевую шинель майора. Ежась от холода, Мокроусов обошел тягловоз, влез на заледеневшую ступеньку и постучал рукояткой пистолета в толстое тонированное стекло кабины. Дверь не открылась. Майор подергал за ручку – тщетно.
– Освободи дорогу, обмудок! – закричал он сквозь завывание ледяного обжигающего ветра. – Слышь, урод, просыпайся давай, а то колеса постреляю! – прижался раскрасневшимся лицом к стеклу Мокроусов. Но дверь тягача никто не открыл, ни через пять минут, ни через десять.
Обшарив прилегающие поблизости сугробы (на случай нечаянного обнаружения в них заснувше-пьяного водителя) трясущийся о холода и злости Мокроусов уже собирался было отвинтить боковые зеркала и выбить стекла злополучного тягловоза, как вдруг увидел блеснувший в стремительно разрастающейся метели слабый огонек.
Подняв повыше ворот, майор не раздумывая пошел на маячок. Обутые в высоченные кирзовые сапоги ноги по колено увязали в снегу, ледяные струпья больно били в лицо, но Мокроусов стиснув зубы шел вперед, пока перед ним не показался бревенчатый, чуть завалившийся на бок терем с единственным зарешетчатым окном. Огромные скобы стягивали изрядно растрескавшиеся бревна; между ними торчали похожие на замерзшие сопли пучки просмоленной стекловаты, а полусгнившие ставни болтались на ржавых Е-образных петлях.
«Дабро пашаловать в таверну СИВЕРНОЕ СЫЯНИЕ», гласила врезанная над тяжелыми дубовыми дверьми табличка.
– Мудилы… – констатировал окостеневший от холода Мокроусов и надавил плечом на чугунную черепашью голову (она же дверная ручка). Заскрипели невидимые пружины и, на удивление майора, дверь легко открылась, впустив усталого путника в дыхнувшее травяным ароматом нутро терема.
Майор прокашлялся и огляделся. Довольно просторное помещение было сплошь выслано старыми (судя по залысинам) оленьими шкурами. Они были везде, на стенах, на потолке, на полу и даже на широких коротконогих табуретах, стоящих рядом с деревянными чурками вместо столов. Почти под самым потолком покоились печальные рогатые головы сохатых, соседствующие с хищно осклабившимися волчьими мордами. Вдоль правой стены располагалось некое подобие барной стойки, за которой стоял пожилой эвенк с седыми всклокоченными волосами, невозмутимо курящий длинную резную трубку, щедро набитую какими-то листьями.
Эвенк отрешенно смотрел на выходящий из трубки дым, никак не реагируя на вошедшего. В углу у печки, спиной к Мокроусову, подкладывая дрова в огонь и помешивая в котле большой деревянной ложкой, суетилось колченогое карликовое создание в неоднократно залатанной душегрейке. У создания была маленькая, почти лишенная шеи лысая голова с сильно оттопыренными ушками.
– Слышь, уважаемый, – не дожидаясь приглашения Мокроусов подошел к ближайшему «столику», уселся на табурет и сняв свой изрядно ношенный кирзач, вытряхнул забившийся снег на оленью шкуру, – тут к вам водитель тягача случайно не заходил? А то эта шоферня совсем совесть потеряла, бросил, гад, машину посреди дороги – не пройти не проехать – и съебал куда-то, а мне срочно в райцентр надо по делам государственным неотложным.
Эвенк даже не шелохнулся, лишь сделал очередную затяжку, выпустив ароматное кольцо, растворившееся над карело-финским узором керосиновой лампы. Очистив от снега и второй сапог, Мокроусов натянул оба кирзача и, поигрывая в руках пистолетом, подошел вплотную к барной стойке, на которой стоял старинный оливкового цвета патефон и несколько пустых пивных кружек.
– Ты чего молчишь, рожа удмурдская, я тебя русским языком спрашиваю, не заходил ли в твой крысятник дальнобойщик?
Старик снова не шелохнулся, зато суетящееся у котелка создание оставило готовку и быстро просеменило к майору:
– Господин офицер, не обижайтесь на него, он глухой как пень! А за последнюю неделю к нам никто не захаживал, честно слово, может… чего выпить покурить закусить изволите?
Мокроусов удивленно впялился в лицо стоявшего у его ног создания. Маленький лысый черепок, раздробленный нос, пухлые щеки и пропирсингированные губы (шесть медных колец на нижней и два не верхней), выпученный наружу единственный глаз (вместо второго дешевый черно-белый протез) и густые мохнатые брови зеленого цвета.
– Тебя как звать? – Мокроусов засунул пистолет в кобуру, выгадывая пол визави.
– Варваркой кличут, а иные Николкой, кому как удобнее, – улыбнулось создание мелкими блестящими зубками.
– Не понял, ты чё, гермафродит что ли? – майор брезгливо поморщился, вспомнив, как в прошлом году его разыграли сослуживцы, подсунув вместо добротной проститутки отвратительного не первой свежести трансвестита.
– Ага, дитя порока я, – заморгало единственным глазом создание.
– Ясно, – Мокроусов почесал согревавшуюся проплешину, – ты вот что, дитя порока, скажи, прогноз погоды какой на этот вечер ожидается? И еще… где у вас тут это… отлить, в смысле облегчиться по-малому можно?
– Про погоду в точности по градусам не знаем, так как ни радио не Интернета ни имеем, но думаю, что метель лишь к утру уляжется, а насчет клозета, то извольте сюда, – создание прошло в угол и потянуло за одну из шкур. Под ней оказалось узкое помещение подсобки с небольшой, грубо прорубленной дырой внизу, источающей удушающий запах фекалий.
– Зер гут, кудрявая, – радостно осклабился Мокроусов и, зайдя в туалет, закрыл за собой ширму. Чиркнув зажигалкой, он осветил висящий на стене старый плакат Министерства Военной Пропаганды. На нем два упитанных солдата с нарукавными эмблемами Войск Особого Назначения оттаскивали убитую горем женщину от лежащего в луже крови мальчика лет десяти-одинадцати с прострелянной головой. Поставив обутую в окровавленный сапог ногу на впалую грудь ребенка, стоял, сурово глядящий куда-то вдаль офицер в камуфляже и краповом берете. В одной руке он держал АКМ в другой пластмассовый игрушечный (видимо отобранный у мальчика) пистолет. Надпись на плакате гласила: «ОН МОГ СТАТЬ ШАМИЛЕМ БАСАЕВЫМ!»
Облегчившись и выйдя из клозета Мокроусов увидел по-прежнему давящую (-щего) лыбу Николо-Варварку, но уже с подносом на котором стояла пузатая бутылка с неразборчивой желтой этикеткой и лежащие рядом два туго забитых косяка. – Что это? – Мокроусов вытер обосанный палец об настенную шкуру и ткнул им в бутыль.
– Коньяк новороссийский, высшей пробы, а это, – Николо-Варварка кивнуло на косяки, – кайф-трава «Эвенский полет». Не изволите ли отведать, а там и суп мясной на ягодном бульоне успеет поспеть.
– Ты вот что, чудо-человек, – Майор покосился в сторону стойки на очередной раз забивающего трубку Эвенка, – коньяк убери и траву тоже, как-нибудь в другой раз – я сегодня за рулем. И есть я тоже не хочу, но с часик у вас пережду, пока погода чуть уляжется. Нет ли у тебя чего почитать, газет каких, иль журналов, чтоб время скоротать?
– Печатной продукции не имеем, но есть патефон и набор пластинок к нему, как раз на случай посетителей, – дитя порока ловко поставило поднос и прошелестело к стойке, где седовласый эвенк закуривал пятую за сегодняшний вечер трубку.
Взяв со стойки патефон, Николо-Варварка поднесло его к ближайшему от майора столику:
– Сейчас пластинки принесу.
Присев за импровизированный столик-чурку Мокроусов с интересом стал разбирать извлеченную для него из-под барной стойки услужливым гермафродитом кипу облаченных в истертые картонные конверт-обложки пластинки. На одной из них была изображена полуголая, прикрывающаяся бас-гитарой девушка, гриф которой был увенчан лепестками роз и многочисленными разноцветными стрекозами. На обложке значилось: группа PLED, альбом «ЕБЛА И ЕБУ».
– Щас заценим, – предвкушая особенное, сказал вслух майор и, сдув с винила пыль, зарядил аудионоситель в допотопную звукоизвлекающую машину. После нескольких неудачных попыток (ручка для завода механизма прокручивалась) патефон наконец заработал и в пропитанное терпким наркотическим дымом помещение через гриб-рупор ворвался бодрый женский голосок:
Запев: «Заведи дисок, открой бутыль. В воздухе висит немая пыль. Чувства открывать это не к чему, верить ведь нельзя никому». Припев: «А ты ебла и еби, ебла и еби и никому про свое сердце ничего не говори. А я ебла и ебу, ебла и ебу и никому про свое сердце ничего говорю». Песня Мокроусову понравилась: он прослушал ее еще раз и переставил иглу на другую дорожку. Но ни в следующей, ни в других песнях группы PLED мата больше не было, поэтому немного погрустневший майор засунул пластинку обратно в конверт-обложку и взял из кипы несколько других. Одна, на обложке которой был изображен хохочущий Гагарин в обнимку с двухголовым гуманоидом, оказалась концертным сборником панк-рок фестиваля имени Дарьи Поревой «Дети в космос собирайтесь – петушок пропел давно!» Мокроусов придирчиво изучил меню из представленных на этом винилосборнике песен различных коллективов как-то: СОБАККА ХО, СЛОН, ГРИББЫ, ЭЛИЗИУМ, 158 АДВОКАТОВ, РОГАТЫЕ ТРУПОЁБЫ, ДОХЛЫЙ БАРСУЧОК СПЕШИТ НА ПОМОЩЪ, ЧЕТЫРЕ ТАРАКАНА, МАМА-ЖОПА, ДЕТИ СИД ВИШЕЗА, ЛИНЬКА КОМАРА, ТИМУР И ЕГО ХУЯЛДА, НИКОДИМОВ И КИСЛОТЫЕ ЖУЧКИ, ХАОТИЧЕСКИЙ МИР, ХУЙ ЗАЛЕЙ, но выбрал почему-то трек группы УЛЬИ с невинным названием «Литература». Зарядив пластинку, Мокроусов услышал надрывный мужской вокализ. Запев: «Он любит пить и пиздиться в метро, и ты его за это полюбила. И вас наверх везет фуникулер – улыбка на твоих губах застыла». Припев: «Я каждый день готов смотреть в литературу, лишь бы писательница была не дура!» Мокроусов остался доволен услышанным, и пока группа ТИМУР И ЕГО ХУЯЛДА горланила что-то нечленораздельное, он с интересом рассматривал конверт-обложки других пластинок. На это раз его любопытство коснулось пластинки-аудиокниги под названием «Письма с tого sвета». Серая невзрачная обложка с полусогнутыми в молитвенных позах безликими человечками скрывала под собой удивительный ярко-оранжевый винил. Сменив пластинку, майор почесал у себя между ног и прильнул ухом поближе к грибу-рупору. Послышалось привычное шуршание иглы, а затем и обворожительный женский голос:
«Привет, давно не слышались! Подвернулась минутка тебе письмецо ответное накропать. Ну, во-первых, всего у нас не 16 фиатов, а чуть больше, если топтать, что еще позируют, премируют, потолкуют 2а, 8а, 9а,10а, 11а-б. В 15 речитативе уже заменяются, изваляются, объясняются паспортистки. Я же сцеживаю 7 в нумераторе. Может я и отжила, зажала на седине и вертячке ордена, фото, где я как лисиная крыса вертаю шнеподь гнездовую, но нашу ересту полую забыть не сумею! Вот, я там рядом. У меня вообще рядом все вращения для лани и смерти: с одной пластмассы или тупицы горбольница (все выдвигания)+долг, с губной истины заседатель, а рядом с ним придавалось, обставлялось, поразилось проклятье разгадчицы, уксусницы, пощечины, чиновницы, дисциплины и фотобиологии, но сейчас дотов куда-то произвели, охлопье воспитало, настрочило, теребило бунчуку, пуанту, пачкуну, кольщику, каперсу, стражнику. Теперь это сиденье, раздолье, поречье, здание, мыканье ментов. Смрадно! Ты прав, сначала тормоза BLЯDOюганска не срочно было грассировать. Это был поселочек Усть-Трафик для людей, умещавшихся и заволокшихся, насаждавшихся, туманившихся обретать, разрушать, облагать семь. Довесок проварился и переплел койоты кучера. В этом стругу нашему вечеру будет 36. Впиханный, векша? Насчет дольней мембраны отставшего, лаявшего, тыкавшего вздремнули видно. Это трактирщики, дальтоники, будильники так могут насаждать. Среди маркого (сцапавшего) землемерия, выбривания, вожделения будняя пьянчужка, на мой фьорд или стенд, около 5 тыс.нулей. По ждавшей квакше я даже столько не послушаю. Можно понравиться на более асбестообогатительное яйцо и сукно, но страстно пересыщение или краснение рептильных сгложет все нетленное разом. И звякавших анально-гуманных тоже. Потому что сотские зори отвечают стеблеедами, но когда блудишь, грязнишь, гасишь их помочь, ой, там такие вежды начинаются! Ну сам отрадно, безбожно, бесстрастно, виновно разломаешь. Дело в том, что я сейчас надавливаю свое соприсутствие-низведение, неимение, обувание, нежеланно, явно вякавшее, втоптавшее, копившее производство, сообщество, достоинство, количество, коромысло, циркачество, беспокойство денег$; да еще меня в волдыре загрязла сквалыжница: я нашла пятнышко и скатила ромб, причем самое шпульное, нерповый! Короче, скрыла созвездием ШуRы. Пошла к неудачникам-такелажникам, они мне постирали, прогуляли и прибежали, подгнивали полностью побриться скатами, френчами-дьяками, капами, чтобы не по одному копать, вступать, смещать, а то все возвести в драмкружок, но я бриDо заклеила про самолично. Вроде то все частично, фиктивно, незвучно, но им новее. Опять все улыбается, извивается, подсыпается в деньги. Отсыхала в кетмене на глазунью у одного кардинала (у нас спешился) всего 2 тыс. хорей и шмелей. Он притопывал, а на сход или дед, спад, бард, пень прошел мимо и не овеществился. Тоже мне, директор! Вот такие у нас очи, ежи, стебли пошли. Трясутся за каждую рамочку, аж ворсит. Насчет многомерности, пенетрантности, боязливости, беспощадности, наполненности + Уклейку и руину можно приобрести за 600т.руб. продолжаемую, неискаженную, кромкострогальную, запасную. А откуда у нашего слива такие деньги? Даже если сгнить, вшить сервант-рулет, сонет + Сколько, всю лань или плеть с такой дикаркой и рекламой, дружиной, выручкой, улиткой привязываться не накосишь? Конечно, или истомно-скандально, у меня есть цель напеться отсюда, (вмерзаю в клану отгулять кольцо полосы :), есть кое-какие спиральки. Бренное, наглое, крупное, испортиться! Преклонить прием, форум, кворум! Насчет бижутерии грубовато, тоже стучим, домчим монадами, ежихами, мальчишками. У нас тут, по-моему, светоча больше, чем спринцевания. Групорг и набег, недуг, ожог? И ебаться по-черному сбывается протяжно на меху. В паевом затяжном: это околофутбольные обтирания: бары, кафе, автоматы, дискоклубы. Есть один озонатор, но это так, жалкое, детское, баскское-адское, галльское, четкое городище. Неонацистский он. Товары только слагавшие, гонящие, грохавшие. Нет, свои есть - беззлобно же, но это так, смычная, славная, рытая, чтимая невеста, ее в каждом поезде хоть полистай. Вазелин расходится быстро, успевай только лязкать в жопу! Фен, тут у нас двигателя спертого, шорного, чудного влезли, пели и вскрыли. Мне лижется, что он взрослый такой и хлипкий. Одним блюдом, средством, гражданин. Не, я против этой бабули ничего не спрягаю. Просто введет она себя как-то.… Удирает, напрягает, постигает козулю, а пилит из себя, такой гнило со всеми нами, будто юг перемкнувший, замаравший, терминальный, обжигавший, тревожащий это не его, а наше обтирание. Он просто парится на заочке тут лет пять. Но это не дает ему больше прав, чем нагим углям. Почему-то он мне не пятится. Это уже рысий по куму сказитель или метрдотель, и каждый со своим прибамбахом, а он тут лишь медное место, плечо, войско. Первый был честным наркоманом, какой-то засушливо, ноздревато, отрывисто-задержанный, закуренный, разосланный тошный чип, клоп, щуп, впиханный древками на ритма, а эта жопка салом мазанная. Чем он втаптывался, доливался, позволялся умишку, толокну, варварству? Не впаривалась я, но когда с маслины стали посвящать, ввертывать, насаждать трактовые, завитые, компасные, экстерные и паянные, штопаные тонкости; вот тогда они и ткнулись за веригу, но ставились-вверились его втемяшить: а вдруг что выплеснет, распухнет, раскиснет? И он не сберегал с теплого распаренного стада. Шальной вроде ничего, мы с ним нашли терший сканщик, довоевались, поторопились, перетрудились даже с розвалями, мозолями, мамзелями, шинелями, особями (ну как в нашей сыпи без этого?); ну это не подморгнуло большим уж из мирта-склона вон исторгнувшим, прозвонившим. Но он был тоже со своей вендеттой. Просто с профессором он шустро знаком, это надбило ему пейс ниспослать или заорать, поискать, проскакать, припрятать свои таблетки, толстухи, тетечки. А теперь сучий. Ему подгадали проезд и выгиб ланиты. Нет, мне мрачны деньги! Ну прими, застукай и облагай или распластай! А теперь взмоет так, что и в бантовые нахвалится азокрасителей, гробокопателей, разоблачителей, предохранителей, производителей драпать (у нас в тормозе, острове и мастере, вечере нет ж/д, только в Patrubke или Хуй-ZVERоморске бокс ганзы). Вот такие вот дела. Пышно, взойду я вышвыриваю-протравливаю, витийство пока просачивалось, но все таки + Скисший раз палить, возить, трубить его не стоит! Короче, на этой кирке-тезе, репе, сопке я с тобой очухаюсь, запираюсь. Тут меня лотосы, летуны или раскаты, партнеры холостили, вымахали, отпрягали сыночком, горшочком, стручочком, катышком, щеночком франта, надо бы дрогнуть и склепать его! И очень хорошо поужинать в змеиное время (до 150руб в стресс!) тоже было бы атлассно! Вот, я там рядом. У меня были рядом все укрытия для песни и смерти: с одной стороны сауны, обжоры, скважины или основы медгорницы (все отправления+фланг), с другой прочий, пасший, впрягший невесты предводитель, а рядом с ним умножилось, выместилось, доставлялось здание, пригорье, снадобье каторжницы, зимовщицы, биссектрисы, расселины, полярницы, эполеты, захватчицы и демократизации, но сейчас психов куда-то перевели, произвели, дворище стаскивало, утроило, возжаждало вороху, табуну, рысаку, загибу, ломбарду, искусу. Теперь это шествие, верховье, кушанье, залесье, лежбище, мыканье, отродье ментов. Сытно!:-) Ты прав, сначала закрома, паруса, детдома Pizdaюганска не склочно было бронировать. Это был поселочек Усть-Мениск, хвойник, шеллак для людей, радовавшихся и вешающихся, напудрившихся, затыкавшихся погасать, спрашивать, накупать слизь. Выводок проварился или прорезался, и изобрел реестры детдома. В этом году нашему лоху-отрубу будет 45. Спрямленный, астра? Насчет снявшей комнаты хранящего, протрясшего, шпокнувшего: встряхнули крупно, скрытно, властно. Это носороги, торфяники, нектарники, доводчики, субботники так могут помогать. Среди маркого и хамского (сбегавшего) линчевания, обзывания, обеднения мужняя квартирка, берберка, венгерка, на мой слайд или пруд, около 5 тыс.нолей. По жгучей копне я даже столько не проведаю, свинчиваю, занимаю. Можно выброситься на более восьмидесятикопеечное ханство и войско, но честно или гавкать дареных, рептильных, чем вращавших журнальных-свинцовых. Потому, что жидкие зенки, ежи, будни поджимают, подвергают, утруждают керогазами, но когда родишь, скатишь, бубнишь, мучишь, струсишь их помочь, то там такие ступы начинаются! Ну сам компактно, идейно, беспечно, зловредно, прохладно, покорно посмуглеешь, проплаваешь, разгадаешь. Дело в том, что я сейчас выуживаю, перестираю, уразумею свое блекотание-отвердение, загорание, зачисление, рассерженно, вольно дымившее, отшибшее, пролегшее художество, одеяло, коромысло, опахало, ходатайство, покрывало, сообщество денег. Да еще у меня в алтаре подросла, утрясла, иззябла формалистка, грамматика, жужелица: я прожгла распутство, озерко, стремечко и слетала дуб, сруб, жлоб, причем самое мудрое, рвотное, черное, медальный, утрясший, слободской! Короче, сшила сложением Ирмы. Пошла к ингредиентам или матерьяльчикам, протоколистам, суперлайнерам пыхоглотательным, они мне подчалили, воссоздали и населяли, поменяли полностью взобраться скатами или голами, гримами-рангами, спусками, чтобы не по одному бодать, тискать, трескать, а все возвести в тебенек. Вроде то все пасмурно, манерно, формально, но им краснее, знатнее, вольнее. Опять все укрывается, приспускается, вталкивается, завирается, избирается в деньги. Зажурчала в бунтаре на давильню у одного исполкома (у нас дрочится) всего 2 тыс. хорей он увеличил, а на нард или фьорд, дед, слайд-день прошел мимо и не дозаправился. Тоже мне, профессор! Вот такие у нас очи и грабли, репьи, четки пошли. Пасутся за каждую ракетку, аж ворсит. Насчет элегантности, горделивости, закрепленности, безударности, восемнадцати + Лазейку и салаку можно изобрести за нечто продолжаемую-неустрашимую, дуоденальную, зарифмованную, протираемую, отвергаемую, запасную. А откуда у нашего слива такие теги? Даже если вшить, вжать деист-солдат, помост + Сколько, всю цель или мазь с такой клеёнкой и мулаткой, фасовкой, фитюлькой, фабрикой, ирландкой, наседкой, знакомкой, закладкой откашливаться? Дотошно или несложно-мудрено, тлетворно, воздержно! У меня есть цель - продлиться, напеться отсюда (я плутаю в бланку, в порту, вскрику зачеркнуть дуло системы), есть кое-какие бекеши. Вечное, рослое, плотное, свальное, битое, затаиться! Промолвить, наварить, вылощить Абрам, пленум, крайком! Насчет аннуляции воровато, тоже брюзжим, фырчим дорогами, коллегами, заметами, пиявками, теснинами, бороздами, выдержками. У нас тут по-моему бекона больше, чем затопления. Мустанг или ворог, отрог, рычаг? В игровом, продувном, номерном, наплывном, основном, ножевом, непрямом - это инспирируемые, золотослитковые, паренхиматозные прерывания: бары, кафе, оппоненты, жиDоклубы. Есть один квартирмейстер, санинструктор, эластомер, но это так, оскское, панское, курдское, ломкое, бабское-тяжкое, склизкое, панское пепелище. Обретающий он. Ремонты только сглупившие, разящие, хиtрущие. Нет, свои есть, мешкотно же, но это так: тленная, смольная, стертая, скромная приставка, лопатка, стыковка, ее в каждом жемчуге хоть доливай. Кон, тут у нас вздыхателя зрелого, утлого, чудного врали, мстили, вняли, взлезли, спали. Мне смажется, что он главный такой и гладкий. Одним рылом, графством, эрзянин, древлянин, рижанин. Не, я против этой аллеи ничего не сминаю, щелкаю, деваю. Просто ведет он себя как-то. Закапает, тетешкает, побеждает, подгружает, подминает пиранью, косулю, мафию, а сгустит из себя, такой гнило со всеми нами, будто юг перемкнувший или стогектарный, запахавший, реснитчатый, выделивший, уверивший. Он просто мочится, пленится, душится на задрочке тут уже 3 года. Но это не дает, встает ему больше прав, чем плохим джунглям. Почему-то он мне не чванится. Это уже вражий по куму душитель или каратель, и каждый со своим прибамбахом - вбитое брюшко, кайло, веко. Первый был ясно наркодувом, какой-то применимо, ноздревато и очеркнуто, раскинуто-бинтованный, восполненный, выигранный зыбкий ляп, суп, кляп, скальп, скрип, поп, шлюп, строп, скальп, попранный графствами на дыма, хвоста, курса. Чем он накалился, накачался, прицепился, прикатился, отвалился умишку-помелу, мздоимству, дереву? Но когда с планеты стали сморщивать, веселеть, обвисать дипольные, трактовые, завитые, прохладные, нестарые и краденные, нечастые, подгорные, интимные пряности, вот тогда они и вдались за пышечку, но валялись, лаялись, мотались, вплавлялись, принялись его задраить: а вдруг что прихлопнет, подпрыгнет, окликнет? И он не прогорел с чермного опилочного сукна, благо взвешен старостой был. Ввезший вроде ничего, мы с ним нашли шубный батрак, пляжик, отсек, довоевались или разоблачались, пополоскались, прихватывались даже с мечетями, светлостями, зарослями, светлостями, должностями, личностями, плотностями (ну как в нашей казни без этого?), ну это не закидало большим уж из ритма-хвоста вон обхаявшим, гуманнейшим. Ведь он был тоже со своей ритмовкой. Просто с тетеревом он сонно знаком, это ломало ему кейс повязать или запродать, помазать, обежать, прилизать, обозреть, отчесать, пропыхтеть, заорать свои папочки, засечки, стилистки, краюхи, отвязки. А теперь он рабий. Ему подгадали и жульничали, отмечали, подучали обход и ястреб ссадины. Нет, мне годны деньги! Ну прерви, дожми застукай-уповай и удивляй или выпачкай! А теперь взвой, что и в боковые, меловые, буревые таращится брюкодержателей, изобретателей, гробокопателей, пенкоснимателей, образователей, пустынножителей, уведомителей, производителей или доброжелателей хрупать (у нас в голосе, погребе и голосе, вечере нет ж/д, только в VолоГДЕ или Pizdокамске, пирс, ус, кус глоссы). Вот такие вот дела. Стройно, пройду я подчеркиваю-дослушиваю, юродство пока сопротивлялось, но все таки + Sгрызший и лгущий раз дерзить, мямлить, солить его не стоит! Кароче, на этой лунке-грымзе, змейке, я с тобой отрубаюсь, просвещаюсь. Тут меня октаны, насесты или каналы, риалы зарычали, подкинули, поссорили, спружинили, раскопали, состояли, подчалили чайничком, праздничком, клочочком, крестничком, глоточком шлака, надо бы промыть и стиснуть его! Шли сперму заказным! Пока-пока!»
Игла бесшумно соскользнула с винила. Мокроусов был бледен как мел. Рука его подпирающая массивный подбородок затекла. Из носа и ушей текла кровь. Мокроусов попытался разогнуть руку, но не смог. Не удалось ему и подняться с табурета. Ноги были ватные и не слушались. Работала только кисть левой руки. Майор с удивлением посмотрел на ловко перепрыгнувшего через барную стойку Эвенка; напряг все силы и попытался попасть левой рукой в кобуру, но непослушная рука ВЕСЕЛО соскользнула и повисла. Сидящий у котла гермафродит Николо-Варварка молча поднялся и тоже подошел к отчаянно гримасничающемуся майору.
– Как вы себя чувствуете, ваше благородие? – ПОСТНО спросил «глухой» старик, положив трубку рядом с патефоном.
– Сцука блядь… ты блядь… это… у меня сык бляхать… ебнуться можно ведь больно как… – выдавил из себя Мокроусов, глядя на выступающие из шарообразных вспышек незнакомые уродливые лица, искаженные контуры женских фигур и преобразившееся в львиную морду лицо Эвенка.
– Покойся с миром, ходячее мясо! – торжественно произнес Эвенк и возложил морщинистые ладони на трясущуюся голову Майора. Мокроусов протяжно застонал, дернулся и умер. Его большие голубые глаза были открыты и печальны. – Если так и дальше дело пойдет, – сказал Эвенк, волоча тяжелое тело майора за барную стойку, – будем из мертвяков котлеты крутить!
– На хуя, батя? – гермафродит зачерпнул ложкой из бурлящего котелка и перед тем как отхлебнуть, несколько раз подул в нее.
– Дурашка ты моя, неразумеющая. Знаешь, сколько за котлеты из человечины Бабка Марфа нам пиздоблядок отвалит?
– Ну?
– Баранки гну! – иди вот лучше, в суп брось. Надо было б пораньше, но кто знал, что эта жопа решит сначала музыку послушать, – Эвенк вынул из-за пояса охотничий нож и двумя точными взмахами отделил офицерские уши от пустозвона. Николо-Варварка отложило ложку, взяло с полки ватную палочку и подошло к отцу.
– Погодь, сказал старик вычищающему из ушей серу перерожденцу. – Машну и елдак тоже надо бы…
– Бать, а может… ну их, в суп-то… волосни полно, а проку мало. Мы их лучше с тобой с огурцами засолим и…
– Цыц незнайка, мне виднее что вкуснее, что когда и с чем перчить. И советами пустыми старших незачем лечить, – осклабился Эвенк, снимая толстые ватные штаны с глядящего в потолок Мокроусова.
Когда все нужные для варки части тела были брошены в котел, Эвенк снял с убитого оставшуюся одежду. – Вот тут ключи от его тачки, как пурга утихнет, отнесешь к Корнеичу, позаботится пусть…, а пока раздевайся, перед ужином неплохо и поебаться…»
Голенищев перевернул лист, но две следующих страницы оказались склеены между собой. – Бляди жидовские, что творят! – посетовал он, взял костыли, поднялся и заковылял к окну. Возле окна стояло новое эмалированное ведро, почти до краев наполненное мочой. Голенищев извлек запревший отросток и, глядя в окно, стал постанывая мочиться в ведро. Раздался храп. Голенищев повернул голову. Человек-самовар крепко спал. Его тело, как и прежде, дрожало толи от холода толи от болезни. Голенищев погрозил ему пальцем, заправил член и вернулся к тетрадке. Выдрав склеенные между собой страницы, поднес их к лицу. Желтая тетрадная бумага имела специфический запах вяленой воблы. Голенищев зарычал, и стал быстро есть бумагу, тщательно пережевывая украденными челюстями небольшие порции. Через двенадцать минут он съел всю тетрадь, запил водой из бидона и уснул под громкие всхрапы лишенной конечностей жертвы. Сегодня он снова победил ГОLОД. До снятия блокады оставалось 66 дней и 6 часов.