Шизоff : Преображение
16:15 04-05-2008
Август выдался серым и дождливым до неприличия. Будто идя навстречу частному пожеланию, природа прониклась состраданием к одному из своих чад, и, по-матерински беспомощно, развела руками в горестном недоумении: чем ему помочь, болезному? Ничем тут не поможешь, большой вырос мальчик. Разве что поплакать вместе, всхлипнуть тёплым летним дождём…
Временами природа пробовала ободрить, нерешительно улыбалась опасливо-добрым солнцем в разрез набрякших свинцовой раздумчивостью туч. Но чуда не происходило, улыбка оставалась безответной, и тогда, как и всякая любящая, но временами вспыльчивая мать, она не могла сдержаться. Распухшая от недосказанности, наэлектризованная, душная атмосфера сочно рвалась надвое: «атмо» отделялось от «сферы», сопровождаемое электрическим всполохом и раскатистым рокотом вслед. Это было только начало. Несуразно скомканное «атмо» трансформировалось в правильные, но беспокойные атомы. Накрытые сферой, как колпаком, они сновали во влажном лиловом сумраке. Сталкивались, разлетались, со всей дури бились о стенки невидимой глазу тюрьмы, и в один прекрасный момент, сбившись спонтанной незапланированной кучей, разбегались в стороны нервически изломанной трещиной плазмы. Через мгновенье раздавался грозный залп, долго ещё перекатывающийся в клубах озона…. Вялые повседневные слёзы выливались в рыдания.
Разумеется, это ерунда. Заурядный эгоцентризм, чуть сдобренный сомнительной претенциозностью. Плевать природе и на него, и на его пассивную утончённость. По барабану матушке на нежную грусть. Не природа кручинится вместе с ним, а он непрерывно набивается в незаконно обойдённые нежностью сыновья. Пустое. Блажь. Пошлость.
Он и чувствовал себя пошляком. Вся его нынешняя жизнь была насквозь пропитана этим тлетворным, разлагающим, чуть приторным душком осознанного самоуничижения. Надумав себе депрессию, он полюбил безделье, проникся приятным ощущением отторжения от мира, от живых людей, от самой жизни, чёрт бы её подрал, такую хорошую! Ладно, ладно…. Не стоит горячиться, чай не по-настоящему разволновался…так, импровизация…. Полюбил лежать на диване. В комнате царил вязкий полумрак. Мышиного цвета небо, само по себе достаточно безнадёжное, скучно мялось снаружи, лишь изредка жидким ветерком пробегая по лоджии и дёргая за подол занавеску, которую он дополнительным бастионом воздвиг на пути в свой прокуренный до одури мир. На противоположной стене висела голая зелёная женщина. Не настоящая, а втёртая в холст и забитая в рамку. Аппетитные бёдра отливали малахитовой пресыщенностью, полная изумрудная грудь утопала в жирном букете, скрывавшем, за одними пирогами, и лицо. Вся она целиком сидела попой в клумбе и тихо кренилась на бок, то ли во сне, то ли в неведомом горе. Картина удивительным образом подходила его душевному состоянию. Противоестественная для женского тела цветовая гамма вносила элемент творческой условности, нарочитости, остроты. От живой женщины, напротив, осталась зелёная тоска и ощущение тошнотворной обыденности. И с сумрачной симпатией разглядывая достоинства тётеньки в клумбе, он постепенно разворачивал гужи и вдоволь, до комка в горле, до темноты в глазах, до ломоты в лобных долях, упивался тягостным отвращением к той, что ушла, хлопнув дверью.
Это было одно упражнение. Были и другие. Жизнь потихоньку превращалась в медитацию. Он насиловал свою память, теребя её, как вновь и вновь расчёсываемую рану, как расшатываемый собственными руками зуб, и, с обмирающим от сосущей боли сердцем, всё же наслаждался этим самоедством, погружающем в отрешённость от реальности и замысловатое душевное скотство.
Клонило в сон. Постоянно. Стотысячная сигарета не только выжигала кислород, без которого скучно двигаться и жить, она забивала дёгтем энергетические каналы, по которым у нормального существа движется загадочная «ци» -- сила жизни, целенаправленное стремление шевелиться. Нет спору, может, и врут косоглазые. Кто, в конце-концов, видел эти каналы? Никто не видел. Но уж коли ощущаешь себя сплошной тухлой веной, которую, того и гляди, затромбит напрочь очередным сгустком злобного недоумения, то поверишь во что угодно, лишь бы выглядело умно и неразрешимо. Спроси кто: чего, мол, разлёгся? А в ответ чисто-конкретное: с «ци» неважно, напор ослаб. Не подкопаешься, было бы кому копать…. Но копать некому, сам себя уговаривать начал, для очистки совести. Ведь совесть, что там не говори, в наше время – симптом болезни. Высокой, не высокой — это кому как кажется, но здоровья совесть не прибавляет, это уж несомненный факт. Если быть совсем точным, то он пытался не очистить совесть, а вычистить её из себя. Потому и лежал смирным инвалидом, самоваром, обрубком, не способным толком пошевелиться, питающимся посредством витальной капельницы, скупо отцеживающей строго дозированные порции жалости к себе. Сильный антибиотик, сводящий на нет прущую наружу опухоль самоуважения, убивающий вредную бациллу сомнения в собственной правоте, дробящий в пыль злостный вирус приятия другого. Дело шло на лад. В качестве профилактического средства больной пользовался психо-биологическими добавками в виде подобранной по особой схеме литературы. Большие дозы Кафки были сдобрены искусно отмеренными порциями Миллера, Андреева, Камю. Всё это принималось регулярно, и, запитое хорошим глотком выдержанного ницшеанства, оказывало несомненное влияние на поражённый опасными прозрениями мозг. Искрящая всполохами неприятных откровений кора погружалась в ровно разлитое внутри черепа, абсолютно серое вещество, и он отваливался в утончённо-мазахистский, аналитически-злобствующий, бессовестно-лицемерный сон истинного разума.
«Сон разума рождает чудовищ». На века отличился своим изречениям круто закрученный испанец. Поздний его землячёк Дали, верно, прилюдно согласился бы пообкусывать ногти на ногах -- предложи ему кто такую формулу в виде подписи к собственной картине. Но слабо пропечённый в творческом огне сюрреалист смог создать только нескончаемую галерею подорвавшихся на мине мутировавших задниц и прочих анатомических излишеств, облачённых в тютю и шатко балансирующих на вполне неуместных подпорках. Ни ужаса Гойевского офорта, ни едкой конкретности подписи – ничего этого прохиндею от искусства не могло даже присниться. А вот больному тяжёлой формой одиночества россиянину – снилось. Подобно любой псевдотворческой натуре, он видел себя титаном от литературы, Прометеем, намертво пришпиленным к скале холодного неприятия со стороны окружающих. Полуприкрытые от предчувствия невыразимой привычной муки глаза отмечали невнятную точку над горизонтом, учащённый бой сердца безошибочно угадывал крылатого мучителя, на всех парах торопящегося на привычную кровавую трапезу. Сжав зубы, он, тем не менее, опускал взгляд, сосредотачиваясь на подбрюшье, из которого вот-вот будет ломтями вырываться окаменевшая в пристальном ожидании печень…. И лишь когда тень от пернатого гада перерастала в зловещий шелест крыльев сразу над головой, он распрямлялся, готовый суровым, презрительным взором встретить…
…паршивую, головастую, озабоченно шагающую взад-вперёд по каменному карнизу -- галку! В прорезях чёрной шапочки, туго натянутой на массивный безмозглый череп, нагло круглились пуговки-глазки. Сорная птица примерялась к дистанции, готовилась к атаке. В томительном ожидании он бился головой о карниз, подлая тварь неловко отскакивала в сторону, симулируя испуг, но вдруг разворачивалась, и, пользуясь секундным замешательством, остро тыкала клювом, метя прямиком в расширенный отвращением глаз. Промах! Но шустрая животина уже оседлала больную голову и с пулемётной бесшабашностью долбила в темя. Каждый удар сопровождался прорезающей сознание, пылающей багровой болью, печатной строкой: «Ты должен жить, как все! Зарабатывать! Как все! Как все! Как все! Все, все, ВСЕ!!!» Он просыпался от крика.
Закуривал. Подсыхающий пот стягивал лоб неуступчивой коркой. Ох, как знакома была ему эта птичка! Как знакома пара чёрных стекляшек, отражающих изуродованную рыночными отношениями душонку! Как знаком этот нервный речитатив, с костной болью вбитый в череп! «Мужик должен много и тяжело работать». Бесчеловечная формула семейного геноцида, Символ Веры осатаневшей бабы. Может и хорошо, что оголодавшая дрянь подалась в более тёплые и сытые края? Для выживания ей нужно оставить распотрошённый труп, и отправиться на поиски нового. Обглодать и отвалить, нагадив, по возможности, напоследок. Современная женщина эволюционирует путём таких изощренных мутаций, что старик Дарвин только руками бы развёл. С тех пор, как до безмозглой и вздорной особи донесли, что она – личность, обладающая правами, вся её жизнь превратилась в неустанную борьбу за право на каннибализм. О боги, что ж смерть нейдёт?!
В один из дней он в один присест прочитал «Парфюмера» Патрика Зюскинда и огорчился. Проклятый немец написал сильную вещь. Немец! Написал то, что хотел написать он, но теперь не напишет. Все уже всё написали. И написали намного лучше. Это ему казалось, что он пишет. На деле же -- только собирался писать. Зачем ему пришла в голову эта вредная идея? Грузил бы ящики, пил пиво… Нет, надоело «быть как все». Решил выделиться. Не для славы, нет! Просто не мог дальше жить этой безмозглой, тошнотворной повседневностью. Как ВСЕ! Этим всем только кажется, что они живут. Ишачат с утра до ночи, и с ночи до утра, чтобы больше жрать и обильней испражняться. Покупать, приобретать, устраивать быт. Вить гнёздышко, тащить в него всякую дрянь, размножаться. Ходить в гости и принимать гостей. Пить, петь, плясать и…. И однажды издохнуть, так и не поняв: на хрена жил?! Жизнь у человека должна быть как пружинный матрац. Со множеством скрытых, но упругих пружин. Чтоб поворачивался – а они звенят. Звенят! Тогда не будет пролежней и ночных кошмаров. А тут соберёшься в лучший мир, глянешь, и окажется, что большую, лучшую часть тебе отмеренного времени ты провёл на продавленном, обоссаном, склизком от пота синтетическом тюфяке. Почему речь о кровати? Да потому, что люди большую часть жизни именно спят. Спит разум, совесть, душа. Кажется, что шевелится тело? Не надо обольщаться – это повсеместный лунатизм. Люди превратились в сомнамбул. Конечно, с этим не хочется соглашаться. Обидно. Ведь нынче столько возможностей, столько прав! Было бы желание, был бы интерес…. Господи, к чему?! Пушкин, наше российское всё, лёжа на боку стишки пописывал. Прославил страну, прочистил клапана всей опухшей со сна общественной машине. Такого дал ей ходу со своего диванчика, такой разгон, что до сих пор спроси какого папуаса: что знаешь о России, брат? – он тебе расплывётся в ответ широкогубым – «Пу-у-скин!» А Пушкин кроме долгов ничего не оставил. Так, кое-что… Мелочи всякие. Из-за этих мелочей нас весь мир признал за людей, а до того невесть за какую животину принимали…. Теперь новая песня. «Хочешь жить – умей вертеться». Какие бездны ума! Какая оригинальная философия! Какая срань! На Руси Обломова любят, а не этого делового кретина Штольца! Обломов лежал и думал, а Штольц – капитализм делал. Зато лентяй Обломов -- мил, а этот бизнесмен – смешон и противен. Не приживётся в России Штольц, дурилка картонный, не прокатит. Не удалось создать положительный образ российского бизнесмена, не выписался. «Вот и выпиши… -- осторожненько, потихоньку посоветовал внутренний голос, и вдруг сорвался на Гончаровское – Чего лежишь как колода?!»
И то верно. Лежит тут, сердитый на обрусевшего немца Штольца, а пробитый немец Зюскинд – пишет. Современник. А он только пузыри пускает, истомлённый творческим запором и ненавистью. По совести – не «ушёл в литературу», а попытался спрятаться. Смешал с жизнью. Звучит красиво: моё творчество – моя жизнь. Но уж коли додумался до такой прекрасной метафоры, как сравнение жизни с матрасом (ужас, а не метафора!), то стоит кое в чём признаться себе. На загаженном матрасе не захотел, а на пружинном не получилось. Всё творчество -- без единой пружины. Выбрал себе претенциозную водяную кровать, слипся с ней, лениво колыхаясь на двуспальном мешке, полном внутреннего содержания. Только содержание это – жидкое дерьмо, доведённое до температуры тела. Тёплое дерьмо. Лучше уж не выплёскивать это содержимое, даже и не пытаться…
Он включал телевизор. Ещё одна изощрённая пытка, продолжение кошмарного сна в режиме реального времени. Плоский экран прогибался под натиском гигантского медиаоползня. Селевой поток наглого вранья, рекламного паскудства, низкопробной попсы и откровенного скотства. Всё это хозяйство декларировало, восклицало, визжало и всхлипывало. Выключал звук, в первые мгновения, наслаждаясь тихим бессилием участников многоканального паноптикума, но уже вскоре удовольствие сменялось привычной ненавистью. Отключённые от привычных средств коммуникации, карикатурные персонажи настойчиво тыкались в экранное стекло изнутри. Они жестикулировали, паясничали, строили рожи. Хамили, как умели. Его накрывало усталой ненавистью, подрагивало веко и кривился рот. Отворачивался к стене и вновь засыпал.
За окном строили дом. Башню в тридцать этажей. Порою человек выходил на лоджию и смотрел на модную уродину. Проклятый Вавилон! Раньше из окна был виден парк, кусок озера, маковка церкви… Благодаря неуёмной энергии современных Штольцев, то тут, то там выросли оскаленные в небо бетонные зубья. Вид из окна превратился в ущербную нижнюю челюсть. Судя по габаритам – ослиную. Ничего человеческого в челюсти не было.
По гигантскому кариесному клыку, тому, что напротив, сновали трудолюбивые муравьи из бывших сограждан. Коллекция видов. Кунсткамера. Приятно, нечего сказать, дожиться до сорока лет, и вдруг понять, что все мы -- насекомые, а господь Бог не более, чем энтомолог. Бред. Хотя и не бред вовсе. Вон муравьи, вон тараканы снуют по помеченным однообразным маршрутам. Дом – работа – магазин – дом. Бойкие вредители, упакованные в хромированный панцирь с тонированными глазищами, проносятся на красный свет. Торопятся к кормушке, и могут спокойно переехать какую-нибудь личинку или вышедшую на пенсию тлю. Бессмысленно и бодро дробят каблуками недалёкие сороконожки в коротких юбочках, в каждой конторе окопалось по глупой, но прожорливой гусенице. В тихом омуте Государственной Думы лениво трепещет целый клубок якобы лечебных пиявок в спокойном ожидании очередного приступа болезни у пациента. Нет приступа – что же! Всегда найдётся какой-нибудь навозный жук, уже катящий тебе в кабинет сухой паёк в коробке из под ксерокса… А он? Сам-то он кто? Клоп. Постельный клоп, тихо пованивающий в незапланированной спячке.
Он и впрямь начал пованивать. С тех пор, как перестал мыться. Затем – переодеваться. Потом перестал есть. Нет, что-то, разумеется жевал. Старые запасы. Крупы, макароны, рис. Пил кипяток и не выходил из дому. Один раз вылез в ночник во дворе. Купил запас сигарет, бутылку водки и хлеба. Выпил полбутылки, окосел. В пьяном видении увидел себя чем-то маленьким, но крепким, вроде ручейника. Тихо шебуршил по дну неуклюжими лапками, почти раздавленный своим домиком. Тащить было тяжко, но это была естественная защита. Домик был слеплен из всякого сору: дурных мыслей, обид, воспоминаний, нелепых фантазий и призрачных надежд. Опасливо выглядывая , он видел ленивых рыб, равнодушно косящих в его сторону своими депутатскими мордами. Что они там себе думали? Съесть или не съесть – вот что. Больше никакой мысли и не может родиться в прожорливом хряще, всаженном в бесконечную шею. Рыба – сплошной пищевод, переходящий в прямую кишку. Беззвучно шлёпали тупо опущенные по углам и вниз холодные губы. Он читал по губам, вяло удивляясь этой своей, невесть откуда взявшейся, способности. Губы шлёпали осуждающе. «Ты даже не такой как все. Ты хуже. Ты не захотел быть как все, рыбой, и стал червяком. Ты червяк, книжный червяк, а червяков надо есть. Вот только вылезь, попробуй». Стало так плохо, что даже допивать не стал. Из обглоданной по краям буханки получился естественный сухарь величиной с лапоть. Деньги скоро кончатся. Работать он не пойдёт. Хоть убей. Сил так мало, что даже думать о работе лень. И звонить не будет. Некому звонить. Никого. Подохнешь – никто не узнает. Ну и что? Зачем жить, если вокруг никого из людей?
Один человек есть. Но этот человек ещё маленький. И этот человек далеко-далеко, в деревне у бабушки. Дочка. Он написал ей длинное письмо. Большими буквами, чтобы могла прочитать сама. Написал уже с пару месяцев назад. Месяц ждал ответа, заглядывал в почтовый ящик. Затем понял, что письма не будет. Она ещё не умеет писать. Он, как выяснилось, тоже. Боже, какое вымученное было это письмо! Двуспальная простыня, насквозь пропитанная слезливыми отцовскими глупостями. Халтура, как и всё, что он делает. Да на такое письмо не стал бы отвечать даже дурак, а дочка умная. Раньше горделиво верил, что в него пошла. Видимо в маму. Но, если с мамой они никогда не понимали друг друга, то с дочкой ладили прекрасно. Идиотизм: мама бросила папу, а папа – дочку. Пишите письма. Как есть насекомое-паразит. Окукливается тут потихоньку, полудохлая тварь, бредит наяву о звенящих пружинах, а пружина давным-давно упирается туда, где сердце, только он уже не чувствует ни хрена в своём коконе. Человек-червяк даже зубами заскрипел, так вдруг нехорошо сдавило сердце. Сжало в невидимый кулак, и чуть потрясло. Затошнило, а спину и лоб окатило испариной. Он направился в ванную, чувствуя, как неуверенно, слегка в раскоряку, движутся ноги. В глазах поселилась смутная тень, пульсирующая в такт сердечным спазмам. Ополоснулся, взглянул в зеркало. В неоновом свете рыльце зеленело в просветах редкой и жёсткой заросли. Из под надвинутого на широкую переносицу покатого черепа пялились мутные глазки. Наподобие протухшей яичницы: пивного цвета выпуклые желтки по серой периферии. Раскрыл жвала и прошипел: «Урод!». Двойник угрюмо качнул бесформенной головой в знак согласия, прошёлся влажными лапками по залысинам у висков.
Он выключил воду и выполз во внешнюю тьму.
На свет, надо на свет…. В гнусной комнате совсем нету света. Только ветер хулигански рванул вдруг тяжёлую штору, и, вместе с комком вкусного грозового воздуха, впустил в затхлую нору порцию, сдобренного сварочными вспышками, грома. Начинается. Сразу захотелось грозы. Захотелось пугаться и ёжиться. Захотелось, чтоб ливнем в морду и молнией по глазам. Чтоб хоть что-то снаружи, а не изнутри. Он зашевелился навстречу природному явлению. Как больной скарабей, неловко и с натугой, выволок на балкон кресло. Ударился большим пальцем о косяк, и, тихо шипя от боли, припадая на одну из ног, потрусил в кухню. Вынув из холодильника водку, сделал глоток. Пробрало до пупа, а потом сразу назад, повыше загривка. Заторопился, задёргался сразу в разные стороны – сигареты, зажигалка, стакан. За окном жахнуло уже совсем так, как надо, и нервно взвыла сигнализация у запаркованных машин. На разные голоса и одинаково мерзко. Инфернальненько. Он почти радостно заковылял на своё место в царской ложе.
Эта гроза была редкой по качеству. Зарево по всему фронту, пальба, как под Курском, штормовой ветер, с такой силой давящий на окна, что они жалобно пели. Ему вдруг представилось, как подаётся стекло, как оно быстро и наискось скользит страшным на вид арабеском, вчистую снося больную голову. Раз – и на матрас! Матрас, тьфу! Картинка, приятно волнующая своей реальной опасностью, исчезла, а по мозгам двинуло порцией грома. За окном творилось уже нечто запредельное. Дождь ещё толком и не начинался, сделав лишь пробный заход, но и его хватило на то, чтобы смыть с сиреневых, в диком освящении, улиц, весь повседневный суетливый срам. А когда ливануло уже от души, то асфальт почернел от ужаса, сразу захлебнувшись в пенных потоках, оперативно соединившихся в бурлящее целое. Редкие машины опасливо подгребали к бордюру, и затихали, печально шевеля усишками-дворниками. В галогеновых глазках жалко теплилась жизнь, чтобы вскоре затухнуть совсем. Весь мир попрятался. Разница между высшими и низшими формами жизни исчезла. Всё смыло и стало легче дышать.
Курил, прихлёбывал водку, цепенел. Заоблачные взрывы вошли в резонанс с рваным пульсом. Вспышки пластовали черепную коробку, подобно томографу. Он будто видел свой нашинкованный пластами мозг. В каждом отдельном ломте была проблема, а по периферии картинки шёл короткий, но толковый диагноз. Думать было незачем. Только смотреть, читать, принимать к сведению.
Он увидел, как банальна была вся эта высосанная из пальца семейная драма. Увидел то, чего не хотел замечать. Понял то, о чём не хотел думать. Осознал разницу между смыслом и чувством, мужским и женским, непреложным и преходящим. Стало грустно и смешно.
Увидел, как избирательна память, как лжив разум, как податлива воля.
Насколько сильны амбиции, но ущербна вера.
Насколько наивен был он сам, считая себя человеком.
Наконец он и впрямь увидел себя воочию, чем стал, во что превратился.
Тут его вытошнило в окно. Едва успел вскочить, повинуясь рефлексу. А затем обессилено упал на четвереньки, и пополз в свою дыру, понимая, что если ничего не изменится – он завтра залезет на самый верх грозно нависающей башни и проверит: правда ли, что насекомое, упавшее с высоты – не расшибается. Дальше падать уже некуда и неоткуда.
Он заснул прямо на ковре рядом с диваном.
Проснулся от звона. Комната, которую он впервые обозревал в таком ракурсе, показалась неожиданно большой и светлой. С удивлением щурясь на внезапно высоко забравшуюся зелёную женщину в клумбе, не сразу даже понял, чем она так хороша этим утром. Залитая солнцем, она не печально заваливалась вбок, а просто игриво прятала лицо от яркого света. Свет был настолько ярок, что звенел. Лишь секундой позже до него дошло, что звонят в дверь. Такого уже давно не случалось. Он опрометью бросился в прихожую.
Вернулся с конвертом. Большую часть сбивчивых объяснений консьержки, он просто не понял. Дошло лишь, что письмо попало каким-то не тем соседям, которые приехали только вчера, они передали ей, а она…. Очень бойкая женщина. Жаль, что косноязычная.
Почерк жены. Вот новость! Постоял в нерешительности, не решаясь вскрыть. А вдруг чего…? Вскрыл, и с облегчением понял, что это тот самый человек. Ну да, писать этот человек не научился, зато нарисовать сумел. На сложенном вчетверо листе была изображена гигантская, ярчайшая, оптимистичнейшая из бабочек, щедро излучающая позитив во все сразу стороны света. Видно, что художник старался. В правом углу фигурировала также некая скромная стрекоза, и уже что-то совсем мелкое, но тоже с крылушками.
Он понял, что улыбается, только когда вышел на балкон. Простое детское счастье. Впервые за несколько месяцев. Ему вдруг улыбнулось такое умытое, свежее, сильное солнце, что он только рот раскрыл навстречу. Немного по-дурацки, стоит заметить, но от души. Закурил, глядя на блестящую, устремлённую в безоблачную синь, башню, и благосклонно отметил про себя, что она не так уж и безобразна. Лицо вдруг прорезало тенью. Нет, не собственной, а от кого-то извне. Нормальной тенью, а не проступившим наружу недугом.
Бабочка. На шестнадцатом этаже. Вторая за утро, и первая за всё то время, которое он прожил в этом доме. Она весело посуетилась вокруг, а затем чинно села на плечо поражённому человеку. Распустила крылья, и пригрелась в состоянии возмутительной безмятежности. Он осторожно протянул палец и дотронулся до мохнатой спинки. Божья тварь поёрзала, будто в смущении, несколько раз сложила крылья, но не улетела. Сколько он простоял, боясь спугнуть это чудо? Что испытал? Что передумал? Один Бог знает, потому что это было уже больше, чем мысль. Это было откровение.
Да, пожалуй, что можно принять всё произошедшее за цепь совпадений. Особенно, учитывая, что после того, как нежданная гостья покинула его лоджию, позвонил телефон. Услышав голос дочери, он даже не удивился, а просто и тихо обрадовался. Разговор получился коротким и содержательным. После обмена приветствиями, папа был поздравлен с праздником:
-- А какой сегодня праздник? – пытаясь показаться не очень отсталым человеком, осторожно поинтересовался отец.
-- Преображение, ты не знаешь, ну! – это возмущённое «ну!» свидетельствовало об очень низком уровне, на который папа упал в глазах дочери. – Я ж сказала, что мы ездили в церковь, ну!
-- Преображение…-- протянул отец, поражённый странной символичностью происходящего.
-- Ты письмо моё получил?
-- С бабочкой? Да, получил, получил! Конечно, а почему….
-- Не только бабочка, там…
-- Стрекоза! – радостно подтвердил папа.
-- И комарик. – подчеркнула дочь.
-- Это комарик? Понял. А что, стрекоза и комарик, они тоже важны?
-- Ещё как! – сурово оборвала дочка. – Ты, что, не понимаешь?!
-- Я подумаю! -- испуганно пообещал он, догадываясь, что совершил преступление. – Я обязательно подумаю!
-- Подумай. – милостливо санкционировало чадо. – Это очень важно. Пока, папа!
-- Пока! – попрощался он, почувствовав, что аудиенция закончена. – Позвони мне, когда вернёшься в город, а?
-- Там видно будет. – дочь была весьма рассудительной шестилетней особой. – До свидания.
Вот такая цепь случайностей. Или чудесная цепочка. Каждый разумеет в силу своих возможностей. Он задумался, а такого рода субъектом легче всего думать в процессе. Ну, хотя бы -- преображения мыслей в слова. Чтобы чего-то понять – надо с чего-то начать. Человек прикрепил рисунок на стене, посмотрел на него, что-то такое соображая, после чего включил ноутбук и набрал первое слово, пароль для нового отсчёта времени и событий: БАБОЧКА. Отвыкшие пальцы не слушались. Он досадливо размял непослушные кисти и застучал по клавишам.