Black Rat : Игры обкурившегося разума. Часть 2-я: Химки. Черная грязь. Горячее сердце однор

15:00  30-05-2009
Часть 2-я: Химки. Черная грязь. Горячее сердце однорукого ребенка.
«Мой друг – дурная жужелица!!!»
olo
Я падаю, у меня закладывает уши, слезятся глаза. На прикушенной губе чувствуется соленое. Когда отпускает, поднимаюсь на ноги и осматриваюсь. Поздний вечер. Стою на пустой автобусной остановке у въезда в Химки, и я уже не ребенок, я – стареющий, лет 55-ти мужчина в длинном замшевом плаще.
Щурясь от вспыхивающих фар, проносящихся мимо машин, всматриваюсь в свое отражение в большой луже. У меня короткие седые волосы и доброе незнакомое лицо. Под большими глазами вспухшие мозоли синяков. Я – алкоголик? Нет, скорее всего, просто болеющий. В морщинистых руках авоська с продуктами. У самого тротуара, взвизгнув тормозами, останавливается старый горбатый «Москвич». За рулем пожилой, примерно моего возраста мужчина в натянутой почти до самых глаз черной шерстяной пидарке.
– Михалыч, ты так и будешь на меня пялиться или все же соблаговолишь сесть в машину? – громко спрашивает он, высунувшись из авто. Я пожимаю плечами и, переступая через лужу, сажусь в машину.
– Чего-то ты сегодня рассеянный какой-то, опять с молодежью баловался? – спрашивает мужик, выруливая к крайнему правому ряду ленинградки.
– Не помню, ничего не помню, – честно отвечаю я, разглядывая стоящие на обочине «поплавки».
– Ладно, не хочешь, не рассказывай, – равнодушно говорит незнакомый друг и притормаживает у четвертого по счету. В окно просовывается кукольное, покрытое толстым слоем макияжа лицо сомнительного пола:
– Добрый вечер, мужчины. У нас девочки от ста до….
– Мы от Игоря Игоревича, – перебивает ее (или все же его?) мой бодрый незнакомец.
Какое-то время ОНО недоверчиво смотрит на лежащую у меня на коленях авоську с продуктами.
– Поворот перед магом, прямо, первый поворот направо, затем прямо, затем второй поворот налево и снова прямо до самых гаражей, – после долгой паузы информирует нас «поплавок» и отходит от нашего «Москвича» на почтительное расстояние.
Мы трогаемся с места, доезжаем до «Макдональдса», преодолеваем сложную путевую комбинацию и оказываемся в почти не освещенном (стробоскопически вспыхивают два мерно покачивающихся на невидимом проводе фонаря) тупике, меж двух соединенных полукругом старых кирпичных домов, с пустыми квадратами выжженных окон.
– Бля, Михалыч, может я совсем слепой. Скажи мне, ты видишь здесь хоть один гараж? – тревожно озираясь по сторонам, спрашивает у меня напарник.
– Нет, не вижу – честно отвечаю я, закуривая взятую из обнаруженной в правом кармане плаща пачки смятую сигарету.
– Наверное, не туда свернули, – напарник выжимает сцепление, и мы задом пытаемся выехать из безлюдного, кажущегося мрачным двора.
В этот момент дорогу нам преграждает бесшумно выплывший из темноты джип, по размерам больше похожий на оскопленный танк.
– Нет, похоже, все же туда, – напарник выключает двигатель и облизывает пересохшие потрескавшиеся губы.
Из джипа выходят две высокие плечистые фигуры в спортивных костюмах. Из салона громко звучит хит музыкального полуфабриката Пьера Нарцисса: «Я шоколадный заяц, я ласковый мерзавец, я сладкий на все сто…». Из пустых дверных проемов безжизненного дома появляются одетые не по сезону дети с врожденными или приобретенными (вероятно в процессе работы) физическими (а не исключено, что и умственными) увечьями-уродствами. Они молча окружают нашу машину. У всех у них неестественно улыбающиеся, слишком сильно обработанные косметикой лица. Мне бросается в глаза одетая в легкое летнее платьице безрукая девочка с волчьей губой, на коротких, по-птичьи выгнутых коленями в обратную сторону, тощих ножках.
– Ну что, господа пенсионеры, выбираем и оплачиваем. От себя добавлю, что такого эксклюзива вы больше не найдете нигде. Даже у Мони в салоне нет таких замечательных и, заметьте – покорных, да, да, покорных ребятишек, – улыбаясь серебром, вещает подошедший с моей стороны мордатый молодой сутенер.
– Мы от Игоря Игоревича, – мой напарник отбирает у меня авоську и быстро вылезает наружу. Второй «мистер спортивные штаны» вопросительно смотрит на серебрянозубого. Тот одобрительно кивает коротко стриженой головой.
– Сколько у вас? – спрашивает широкое, с тяжелым подбородком лицо.
– Четверть кило, – незамедлительно отвечает мой напарник и выворачивает на землю все содержимое моей авоськи. Подняв пачку обычной столовой соли, он ловко вскрывает ее, и извлекает туго набитый синим, фосфорицирующим порошком, небольшой полиэтиленовый пакетик.
– Я сам! – серебрянозубый берет у напарника пакетик, ловко надгрызает его и осторожно пробует несколько гранул на вкус. Закрыв глаза, сосредоточенно чешет нос.
– Не сомневайтесь, наш товар, как и ваш – самого высшего качества, – взволнованным голосом сообщает мой напарник спортсменам.
– Ну что же, отец, очень даже похоже на правду, – серебрянозубый перемигивается со вторым и кладет пакетик к себе, в карман спортивных штанов.
– Значит так, лысого и ту, что без губ – не берите. У них сифилис, заебались их уже антибиотиками колоть. И тех близнецов с краю тоже не берите – чесоточные. Остальные чистые, – доверительно сообщает он нам.
Мой напарник кивает и заглядывает ко мне:
– Ну что, Михалыч, тебе кого?
Я выбрасываю докуренную до фильтра сигарету и еще раз всматриваюсь в дрожащий от вечернего холода живой товар. Из всех присутствующих мне нравится безрукая девочка и самый маленький, преждевременно состарившийся мальчик, с осиной, туго затянутой широким кожаным ремнем талией.
– Безрукую, – однозначно заявляю я.
– А я, – прищурившись, мой напарник быстро обводит взглядом детей – пожалуй, не побрезгаю вон той – в шортах с ошейником.
– Ну что же, хороший выбор. Таля и Эля – садитесь в машину, остальные на исходную позицию! – громко командует молодой сутенер.
Минут через десять мы уже едем по ленинградскому шоссе в сторону области. На заднем сиденье нашего «Москвича» жуют поделенную на пополам плитку орехового шоколада две уродливые милашки. Мою, безрукую, птиценогую и волчегубую зовут Таля, а выбранную напарником узкоглазую с крысинообразным, лишенным какой-либо мимики лицом, соответственно, Эля.
– Девчонки, а девчонки, давно работаете? – радостно интересуется мой безымянный знакомец. Я вижу, как дрожат (видимо от возбуждения) его вцепившиеся в баранку руки.
– Я, – Эля отрывается от плитки, и словно зверек втягивает волосатыми ноздрями сырой воздух Подмосковья, – почти два года, а она: месяца три–четыре.
– Ясно, ясно, а лет вам сколько?
– Мне одиннадцать, а Тальке девять.
– Михалыч, а Михалыч, твоя-то моложе будет, – напарник подмигивает мне и вставляет в зубы белый мундштук с длинной коричневой сигаретой.
– И мне дай, а то мои кончились, – я выкидываю в окно пустую безымянную пачку.
– Держи, для друга ничего не жалко, – напарник протягивает мне похожий на школьный пенал предмет со светящейся в салонной полутьме окантовкой. Когда я беру его в руки, из торца медленно вылезает такая же, только без мундштука, и желтая, а не коричневая сигарета. Я закуриваю и, обернувшись, любуюсь на хрустящих шоколадом девочек. Таля внимательно смотрит на меня и изображает нечто похожее на улыбку.
– Скажи мне, Таля, – я роняю пепел на выцветший дерматин сиденья, – твои ноги результат чей-то кропотливой работы или такими создала их природа?
– Да, природа, – Таля доедает шоколад и вытирает ладонь об сморщенный обрубок (всё, что осталось от левой руки), – в нашей деревне, таких как я, было двенадцать.
Ее голубые глаза быстро наполняются тихой печалью. Я вижу в них свое непривычное отражение – курящий, в летах мужчина, с добрым, задумчивым лицом. У меня начинает ломить шею, и поэтому я возвращаюсь в исходное положение.
– Итак, вас было двенадцать.
– Да, двенадцать из разных семей от разных матерей, но от одного отца. Никто не знал, откуда он пришел в нашу Горловку, но, по словам матери, его появление вызвало в деревне большое оживление. Молодой парень на таких же, как и у меня вывернутых в обратную сторону ногах, отличался от наших горловских чистоплотностью, трудолюбием и полным неприятием бормотухи и алкоголя вообще. Он поселился на окраине в старой полуразвалившейся избе деда Данилы, загрызенного изголодавшимися волками еще до моего рождения. По селу поползли слухи, что к нам пришел сам дьявол или один из его семи сыновей, но моя мама знала, что это неправда. Сказки о дьяволе и его пакостях сочинял седобородый алкоголик – батюшка Филарет. Кроме того, все знали о том, что он тайно сожительствует со своей двоюродной сестрой Аксиньей и регулярно занимается скотоложством. Вскоре после появления в селе парня-кривые-ноги (именно так все его и называли) забеременела тридцати девятилетняя тетя Варя, никогда не имевшая детей по причине своего врожденного слабоумия и (как все считали) бесплодия. Через семь месяцев она родила вполне доношенного румяного первенца с кривыми, вывернутыми в обратную сторону ножками. В этот же день обнаружилась беременность у глухонемой шестнадцатилетней Фимки-горбуньи. Староста Пургеныч и его бессменная свита – десять самых крепких и малопьющих мужиков собрали совет, на котором задумали наказать непрошеного чужака. Держа в руках колья и кнуты, они обступили – к тому времени уже перестроенный новым жильцом в добротный терем – дом деда Данилы и, выломав тяжелую дубовую дверь, ворвались внутрь. Парень-кривые-ноги спокойно сидел на печи и выстругивал из цельного куска осины большую улыбающуюся матрешку.
«Что же ты, мудень кривоногий, наших девок портишь, семя свое чужеродное больное сеешь?! За это придется тебе ответ держать – ре-а-альный!» – С этими словами Пургеныч и братва схватили кривоногого оросителя и потащили в вороний бор. Там они вырыли глубокую яму, куда и закапали молодого – как выразилась моя мама – мутагена – живьем. «Он не просил пощады, не отвечал на наши вопросы и сдох, как чумная собака», – сообщил всем, на сходе у плешки, довольный Пургеныч, и тут же посовещавшись с непросыхающим от очередного запоя батюшкой Филаретом, сообщил о том, что только что получил божье благословение на умерщвление новорожденного младенца. Услышав это – даром, что слабоумная, тетя Варя закричала: «Леденцов хочу, леденцов!» и добровольно без принуждения отдала своего грудничка в руки одного из сельских братков. На следующий день Пургеныча нашли в сенях с остекленевшими глазами и перегрызенным горлом в обнимку с полуживым поросенком. Жена Пургеныча Лукерья сказала, что мужу всю ночь чудилось недоброе, и он сказал, что пойдет в сени и выебет – для хорошего чистого сна – поросеночка. Этим же днем пастух Никодим сообщил, что в доме, вернее, теперь уже в тереме деда Данилы кто-то поет на странном ненашенском языке…
– Ну что же ты замолчала, – после долгой паузы спрашивает мой напарник у притихшей Тали, – интересная сказка. Рассказывай, что там было дальше с парнем-кривые-ноги и с его младенцем. Младенца, кстати, как убили? Тоже живьем закопали или в кипятке сварили?
– Я эту историю уже в десятый раз слышу, и как всегда, на этом месте Талька, как и сейчас, начинает жевать обшивку, – вместо моей однорукой отвечает крысинообразная Эля.
Я оборачиваюсь и вижу: Таля действительно сосредоточенно грызет срезанный с сиденья (интересно чем?) старый выцветший кусок дерматина.
– Что там? – интересуется следящий за дорогой напарник.
– Она жрет твое сиденье, – честно отвечаю я.
– Аааааааааа, Михалыч, ну сделай же что-нибудь, у меня же руки заняты, – чуть ли не плачет мой незнакомый друг.
Я молча протягиваю руку, вырываю из волчьей Талиной пасти обслюнявленный материал, кладу его в бардачок.
– Вот пизда! – искренне негодует напарник и сворачивает перед указателем «Черная грязь» направо. Минут десять мы едем по хорошей асфальтовой дороге мимо элитных трех- и более- этажных коттеджей. Затем асфальт заканчивается, и дорога уходит в лес. Минуя несколько полуразвалившихся изб, останавливаемся у небольшого одноэтажного дома с наползающей на заколоченные почерневшими досками окна черепицей.
– А вот, Михалыч, и моя фазенда, – напарник быстро вылезает из «Москвича» и пугливо озираясь, отпирает заднюю дверь. – Быстрее девочки, быстрее! – поторапливает он малолетних «красавиц» и отвешивает легкий подзатыльник незадачливой пожирательнице дерматина.
Я выхожу из старого горбатого авто последним. Ко мне подбегает маленькая лохматая шавка и заливается хриплым остервенелым лаем.
– Не бойся, Михалыч, эта дура тут с лета ошивается. Она тебя не тронет, разве что – яйца немного покусает! – весело сообщает мне, уже проталкивающий внутрь фазенды Элю и Талю гостеприимный хозяин.
Оставив на обезображенной злобой мордочке смачный плевок, я прохожу к дверям. Перед тем как войти, оглядываюсь на внезапно затихшую бестию. Сев у колеса она старательно слизывает мои слюни маленьким желтоватым язычком.
Внутреннее убранство дома напарника оказывается полной противоположностью внешнему. На отделанных мрамором – или под мрамор – стенах просторной комнаты красуются африканские и индейские маски разных размеров и окрасок. Под вогнутым полукругом зеркальным потолком светит разноцветными огнями лампа-осьминог. На каждой из привинченных к потолку щупалец, вместо присосок – десятки маленьких лампочек. В углу стоит огромный монитор. Под ним на изящной металлической тумбочке – DVD и игровая приставка. Напротив монитора, в центре комнаты – большой кожаный диван коричневого цвета. В другом углу – старинный грибообразный патефон и настенная полочка с виниловыми пластинками в потертых от времени конвертах-обложках. На полу – зеленый с высоким ворсом ковролин. Справа – украшенная резными узорами дверь с красно-синим витражом, ведущая, вероятно, в кухню или в санузел.
– Итак, девочки, – прижимая к себе обоих прелестниц, радостно произносит напарник, – проходите в ванную, тщательно вымойтесь, потрите спинку друг дружке, а мы пока с однополчанином пропустим по рюмашке.
Эля и Таля покорно следуют за ним в ту самую с красно-синим витражом дверь. Через пару минут он выходит, закрывает дверь и с силой трясет меня за плечи.
– Проснись, Михалыч, проснись! Сейчас эти лявры отмоются, и мы чресла разомнем, а пока я тебя своим, фирменным угощу. Однополчанин подходит к одной из висящих на стене масок и несколько раз прокручивает приплюснутый, с продетым кольцом деревянный нос африканца, по-часовой. Часть стены медленно уезжает внутрь, открывая узкий проход.
– Я сейчас, – однополчанин скрывается в проходе, и через пару минут появляется с заполненной какой-то мутной гадостью, грязной трехлитровой банкой.
– Вот, – он трясет банку, в которой обнаруживаются раздувшиеся до безобразия абсолютно белые лягушачьи трупики, – наливка: «Белые аисты» – лучше всякого абсента прошибает. Открыв крышку, напарник-однополчанин протягивает мне свой чудо-напиток.
– Хлебни свеженького, Михалыч – всю тоску и сон как рукой снимет.
– Спасибо старичок, как-нибудь в другой раз. Скупо улыбаясь, я ступаю грязными ботинками по дорогому ковролину и усаживаюсь на кожаный диван.
– Да, – я закидываю ногу на ногу и тупо смотрю в пустой монитор, – почему твой фирменный напиток называется «Белые аисты», а в нем плавают дохлые обесцвеченные лягушки?
Однополчанин садится рядом со мной, и прежде чем ответить, несколько раз жадно отхлебывает из банки. Я с нескрываемым любопытством слежу за реакцией его вкусовых рецепторов.
– О-о-о-х бля ………!!! – после продолжительной, сопровождающейся дерганьем почти всех лицевых мышц паузой, выдыхает дегустатор, – ох, Михалыч! Ты сегодня удивляешь меня больше чем когда-либо. Какие же это обесцвеченные лягушки – это ж самые натуральные, настоянные на грибной закваске белые карликовые аисты. После этих слов однополчанин запускает пальцы в банку и выуживает оттуда один из трупиков.
Я внимательно, не без отвращения наблюдаю, как воняющее смрадом земноводное постепенно исчезает в его, на редкость вместительной глотке. В этот момент дверь с красно-синим витражом отрывается, и неповторимые в своей уродливой красоте девочки предстают перед нами абсолютно голые и хихикающие.
– Ах, вот и наши малютки! – проглотив лягушку, вскрикивает быстро захмелевший от «Белых аистов» хозяин, и в обнимку с банкой направляется к одной из девчонок.
– Я пойду облегчусь, – чувствуя подступающую тошноту, сообщаю я, и быстро иду к спасительной двери.
– Не задерживайся там надолго, а то все остынет! – весело предупреждает меня хозяин уютного дома.
Войдя в санузел, я сбрасываю свой замшевый плащ на пол, закрываю за собой дверь и сразу усаживаюсь на розовый в фиолетовых цветочках унитаз. За то время пока я облегчаюсь, рассматривая безвкусную авангардную мазню на кафельных стенах, тошнота постепенно проходит. Протянув руку к сваленным в кучу, возле ванны с гидромассажем девчачьим шмоткам, я после непродолжительного прощупывания выуживаю маленькое круглое зеркальце и еще раз всматриваюсь в устало-тоскливое незнакомое лицо.
– Кто ты? – шепчу я, проводя черствой ладонью по седому ёжику редких волос.
Только сейчас я начинаю осознавать, что всё со мной сейчас происходящее совсем не похоже на сон. После телефонного звонка в снимаемую мной квартиру я что-то увидел в окне. Считаю, что звонок первопричина случившегося, а это что-то или, может быть, кто-то – добавочно бессознательное, втащившее меня в этот странный, вероятнее всего ненастоящий мир. Ведь я еще помню себя недавнего, настоящего, помню свои пальцы, нажимающие клавиши, и странный, слишком долгий звонок, и взгляд в окно, после которого я непонятным образом покинул пределы комнаты.
– Я хочу обратно, – чужие губы шевелятся под чужой голос, и я ловлю себя на мысли о том, что уже постепенно привыкаю к своему новому телу. Мне даже чем-то нравится эта степенность бывалого добролицего мужика с мешками под глазами. Его, а теперь уже моя, легкая отдышка и ломота в суставах. Несвойственная мне спокойность и равнодушие. Такое ощущение, что я продолжаю меняться внутренне, изменившись внешне. Вытесняю себя прежнего по крупицам и клеткам через сальные поры и дыхание прокуренных легких.
– Тума-а-ном сладким ве-е-яло когд-а-а цвели сад-ы-ы. Ну что-о-о же тут под-е-е-лаешь – другу-у-ю встретил ты-ы… – громко взрывается за дверью любимая песня моей мамы в исполнение погибшей много лет назад в автомобильной катастрофе Анны Герман. Одновременно с песней слышен шум-треск – вероятно, дает о себе знать старый винил «Мелодии», заряженный моим напарником в допотопную звукоизвлекающую машину-гриб.
Я кладу зеркальце на место и встаю с унитаза. Только сейчас я замечаю отсутствие сливного бачка. Сей факт меня неприятно удивляет и, опустив крышку, я выхожу из санузла. То, что я вижу, вызывает во мне смешанные противоречивые чувства, а именно: смех, ужас и отвращение. Хозяин дома, мой безвестный кореш, сидит на кожаном диване, раскрывая рот под чудесный голос (артикуляция практически идеальна) вышеуказанной советской эстрадной певицы. Теперь он похож на неряшливого травести. Морщинистое грубое лицо густо размалевано яркой косметикой. Присутствуют даже длинные (и когда это он только успел?) накладные ресницы. Вместо потертой куртки шофера на нем короткое старомодное женское платье. Волосатые бледные ноги заправлены в…?????? истерзанный большим медицинским скальпелем (держит его в правой руке) живот узкоглазой Эли. Голая, с полуоткрытым фонтанирующим кровью ртом, она лежит, раскинув свои тонкие детские ручки в стороны. Рядом, возле брошенных штанов сидит моя волчегубая Таля. Ее ноги и рука крепко связанны врезанной до крови в нежное тело колючей проволокой. Рот заклеен куском прозрачного скотча. Исполненные мукой заплаканные глаза испытывающе смотрят на меня.
– Чере-е-шней скоросп-е-е-лою любовь е-е-ё былааааааааааааааааааааааааааааа… – я делаю шаг в сторону, и ударяю по патефону кулаком. Пластинка взвизгивает, и вместе со сломанной иголкой отлетает в сторону.
– Михалыч, ты чего это? Песня что ли не нравится? Садись рядом, ноги попарим, пока девочка теплая еще, – улыбается лицо изувера.
В поисках, какого-либо оружия, я бегаю глазами по комнате. Мой взгляд останавливается на большой и, по всей видимости, тяжелой маске горбоносого индейца. Поняв мои намерения, изувер-однополчанин выдергивает свои окровавленные ноги вместе с частью внутренностей из живота убиенной и, сжимая в руках скальпель, с застывшей на лице улыбкой бросается на меня. Я бегу к маске и быстро снимаю ее со стены. Она действительно оказывается тяжелой, даже слишком. Но это меня и спасает. Я успеваю развернуться и, остро заточенное лезвие хирургического инструмента вонзается не в меня, а в грустную деревянную рожу индейца. Я отпускаю маску, и она вместе с застрявшим в ней скальпелем падает на пол. Не теряя времени даром, я тут же со всей силой бью кулаком в скривившееся от досады лицо изувера. Эффекта почти никакого, разве что из носа брызнула юшка. Враг замахивается, и в свою очередь бьет меня. Я отлетаю назад к стене и хватаюсь за ноющую от мощного удара грудь. В это время изувер двумя руками берется за торчащий из маски скальпель и, хищно скалясь, пытается выдернуть его оттуда. Поднявшись на ноги, я быстро осматриваюсь. Прямо за моей спиной – узкий проход в стене, из которого мой знакомец-убийца вынес на дегустацию банку с дохлыми лягушками. Недолго думая, я ныряю в проход и оказываюсь в полутемном, пахнущем сыростью помещении, стены которого заставлены стеллажами со стеклянными банками разной ёмкости. В каждой из банок что-то есть, но у меня нет времени всматриваться.
– Михалыч, тебе пиздец! – слышу я за спиной, – из этой комнаты выход только один – на тот свет!
Я оборачиваюсь и вижу, что изувер уже снова овладел скальпелем и, гримасничая, видимо в предвкушении скорой расправы надо мной, медленно приближается, выставив руку с оружием вперед. Я прижимаюсь к одной из многочисленных секций стеллажа и, к своему счастью, обнаруживаю шаткость сооружения. В этот момент зловещая фигура однополчанина уже входит в проем, закрыв на несколько секунд проникающий в кладовку свет. Воспользовавшись этим, я разворачиваюсь, со всей силы тяну на себя тяжелый стеллаж и отбегаю в сторону. Не менее четырех десятков трех-, пяти- и большей литровости банок (плюс вес самой конструкции) падают на не успевшего покинуть зону обвала. Банки со звоном разбиваются, выплескивая на дощатый пол свое содержимое – киселеобразную бесцветную смесь и каких-то дохлых – судя по обилию когтистых перепончатых лап – земноводных гадов.
Прижатый к полу враг, пытаясь выбраться из-под завала, совершает активные телодвижения. Его исцарапанная в кровь рука по-прежнему сжимает хирургический скальпель. Я вижу, что он уже не улыбается – на его потекшем косметикой лице, проступает отчаянье и страх. Подняв с пола за горлышко большой осколок (судя по размеру – десятилитровой банки), я втыкаю его в оголенное плечо неприятеля. Он громко по-бабьи взвизгивает и разжимает ладонь. Теперь скальпель у меня. Взобравшись на стеллаж, я сажусь на корточки и, держась одной рукой за полку, всматриваюсь в оказавшиеся у меня под ногами испуганные, с накладными черными ресницами глаза.
– Михалыч… я ведь это… пошутил, слезь с меня, а то дышать больно… – умоляет меня мокрый, пахнущий спиртом изувер.
– Я не Михалыч, – спокойно, насколько позволяет появившаяся отдышка моего теперешнего тела, отвечаю я, и втыкаю лезвие в мягкий, поросший густой щетиной подбородок.
Струя теплой крови брызжет мне в лицо. Чувствуя на губах соленое, я неожиданно вместе с подступившей к горлу тошнотой выплескиваю содержимое своего желудка в физио отчаянно дергающегося под моими ботинками изувера. Проблевавшись как следует на затихшее через пару минут тело, я слезаю со стеллажа и, скользя ботинками по распластанным в киселеобразной массе земноводным, выхожу из подсобки. Присев у стены, закрываю глаза, часто прерывисто дышу, пытаясь справиться с отдышкой. Внутренние ресурсы вверенного мне организма еще не исчерпаны. Минут через пять дыхание восстанавливается, и я не спеша иду выпутывать из проволоки малолетнюю проститутку.
Заплаканные глаза волчегубой внимательно следят за моими движениями. Высвободив Талю, я беру ее ослабевшую (видимо от шока) на руки, и несу в санузел подальше от зверски убитой Эли. Только там, я осторожно сдираю с ее губ скотч. Таля целует меня в щеку, я протягиваю к ее юной груди свои морщинистые ладони, но она тут же быстро отстраняется, и присев на край ванны вещает мне следующее:
– Слушай меня внимательно и не перебивай. Я знаю, что ты не в своем теле, и что ты из параллельного мира. Твое появление здесь не случайно. У тебя осталось полчаса, чтобы найти в подвале этого дома вход в другое, соседнее измерение. Если не успеешь, то погубишь себя и провалишь возложенную на тебя миссию. Вернуться в свой исходный мир ты сможешь только проделав долгий путь с непременным выполнением миссии. Помогать тебе будет безымянная кукла из соседнего измерения. Она – твой проводник. Слушайся ее во всем, только она поможет тебе остаться в живых, и не даст заблудиться твоему рассудку в многочисленных лабиринтах самосознания. Во мне бьется сердце, которое оживит твоего проводника. Вырежи его из моего преступного тела, вложи в куклу и она оживет. Поторапливайся, по истечении получаса ворота закроются на тридцать три года и три месяца. На улице, возле собачьей будки лежит топор. Возьми его, вскрой мне грудную клетку и достань сердце. И не стой как истукан – время пошло, у тебя осталось двадцать девять минут!
– Послушай, деточка, – от услышанного мне становится не по себе, но я делаю вид, что абсолютно спокоен, – я надеялся вступить с тобой в интимные отношения, а ты меня грузишь такой тяжелой байдой. Нельзя ли мне немножко твоей юной любви, и это… как-нибудь обойтись без убийства и вскрытия твоей замечательной плоти, а то я и так уже замарался, пусть, конечно, и не в своем мире. И еще, почему бы мне, не остаться здесь, и зажить с тобой счастливо под крышей этого замечательного домика? Я думаю, у нас могла получиться замечательная…
– Не тупи, рыцарь печального образа, – Таля обрывает меня на полуслове и отвешивает звонкую пощечину. Ее выгнутые в обратную сторону ноги соблазнительно трутся друг о дружку, – здесь тебя ждет неминуемая скорая смерть. Тебе ведь всего двадцать восемь, а ты хочешь прозябать в изношенном пятидесяти пятилетнем организме законченного алкоголика и параноика. Я пошла работать блядью только для того, чтобы встретить тебя и рассказать тебе то, что поведал мне явившейся полгода назад во сне архангел Гавриил.
– Бля, – я всматриваюсь в небесно-голубые Талины глаза, – а как ты узнала, что это именно я?
– Ты сделал то, что предрекал архангел, – убил серийного убийцу и производителя мертвого порошка – бывшего майора ФАБСИ Дудикова Сергея Гулеповича.
– А что, никто другой этого сделать не мог?
– Нет, только человек из другого измерения. И давай поторапливайся. Архангел сказал, что в подвале дома, в котором лишится жизни изверг Дудиков, находится выход в ПАРАЛЕЛЬ. Твой ключ для выхода – мое блядское сердце. Что с ним делать дальше – я тебе уже сказала. Поторапливайся, прошу тебя, а то, – Таля притянула к себе мою руку с часами, – через двадцать семь минут ворота закроются, и тогда моя жертва, так же как и твоя – окажется напрасной и бессмысленной.
– Ладно, ты меня убедила, – я выбегаю из санузла и направляюсь к входной двери. Дергаю ее за ручку – закрыта. Ключи! Возвращаюсь в подсобку и ощупываю окровавленное, облёванное мною платье убиенного Дудикова. В маленьком кармашке нахожу искомое. Как только я открываю дверь, вовнутрь протискивается та самая, облаявшая меня, лохматая беспородная шавка. Но я ее уже не интересую. Стремительно бросившись к дивану, она хищно вгрызается в вылезшие из вспоротого Элиного живота внутренности. Решаю, что убью шавку на обратном пути. Выхожу на окутанную полумраком «улицу», быстрым шагом иду к ближайшей скособоченной избе. Сквозь наглухо зашторенное оконце пробиваются слабые лучи света и доносится оживленная мужицкая речь:
– И я ей энто… говорю, значит… сука ты ёбанная, что ж ты мого Ваську педи, блядь, грипалом кормишь! Ведь ен теперича кроме ануса дыры-то и не знает!
– Да ну, Романыч, неужто твой шкендель эту, как ее, рентацию потерял?
– Ее самую, Сергеич, ее самую, и стыд с ней в придачу!
– Ну ёбнем еще по одной!
– Конечно ёбнем, наливай хозяин.
– А-а-ах блядь!
– И-е-ех блядь!
– Бляха муха, ты пока тут посяди, а я к соседу щас зайду – бачок отнесу. Он мне за его починку три литра «Белых аистов» обещал. Ты такой настойки отродясь не пивал, получше моей самогонки будет.
– Да ладно!
– Попробуешь, расчувствуешься до беспредела. В общем, я мигом, он в это время всегда уже дома бывает. А ты посиди пока, газетку полистай.
Я отхожу от окна и начинаю рыскать вдоль избы в полной темноте. Наконец я натыкаюсь на замаскированную под пень собачью будку. Нащупываю рядом с ней увесистый топорик на длинной, гладко отполированной рукояти. Затем, продвигаюсь вдоль заросших мхом бревен, выхожу из темноты, и сразу сталкиваюсь с вышедшим из-за угла широкоплечим коренастым дедком. У дедка в руках сделанный в виде скошенного полукруга большой сливной бачок. Увидев меня, он бросает бачок на землю и выхватывает из-за пояса огромный нож. Недолго думая, я бью его топориком промеж глаз. Дедок охает, отпускает нож и хватается обеими руками за топорище. Из его разрубленной переносицы льется кровь, заливая испуганное глупое лицо. Он бормочет что-то невнятное, продолжая сжимать мой топор.
Я со всей силы бью его ногой в пах. Дедок отпускает топорище и падает на колени. Я замахиваюсь вторично, целясь в поросшую фурункулами шею. Хрусть, и голова широкоплечего падает на бок, словно скошенный стебель одуванчика. Теперь с обездвиженным телом ее соединяет только сморщенный кусок кожи. Кровь. Много крови. Я опять чувствую приступ тошноты. Только блевать мне уже нечего. Пустой желудок конвульсионно содрогается, выплескивая наружу лишь несколько потемневших сгустков. Я тяжело дышу, поднимаю глаза вверх и гляжу на мерцающие в чужом небе равнодушные звезды. Слышу скрип открывающихся дверей и чьи-то быстрые шаги. Сжимаю в руках топор и отступаю назад в темноту.
– Романыч, ты чем здесь занимаешься? Мускулистый высокий мужик в одних трусах выходит из-за избы, держа в руках чадящую керосином лампу. Заметив в траве неподвижное тело коренастого и валяющейся рядом бачок, собутыльник заливается мелким прерывистым смехом.
– Ну ты, бля, и клоун, – говорит он отсмеявшись, – мы такие шутки еще в колхозе проходили. Давай поднимайся, а то яйца застудишь.
Мужик подходит к Романычу и, улыбаясь, склоняется над телом, освещая кровавый обрубок шеи. Его радостное лицо искажается до неузнаваемости. Боязливо озираясь по сторонам, он бросает лампу и бежит обратно в избу. Я настигаю его в нескольких метрах от распахнутых настежь дверей и всаживаю в голую спину лезвие топора. Мужик резко разворачивается и сбивает меня с ног сильным ударом в грудь. Я падаю на спину и тупо смотрю на нависшего надо мной спортсмена. Он делает странные телодвижения, словно пытаясь освободиться от невидимых сетей. Затем нагибается и, вцепившись мне в горло, дыша спиртным, капризно сообщает:
– Мне очень холодно и тоскливо, поял?
Я бью его кулаками по ушам и отталкиваю ногами от себя. Мужик начинает громко орать, бегая вокруг меня кругами с торчащим в спине топором. Я поднимаюсь на ноги, забегаю сзади и, поймав топорище, дергаю его на себя. Как только лезвие выходит из тела, спортсмен как подкошенный падает у крыльца. Тяжело дыша, я трогаю тело носком ботинка. Оно неподвижно и красиво. На всякий случай я бью его обухом топора по голове. Затем еще и еще раз. До тех пор, пока в черепе не образовывается внушительная бардовая вмятина.
Держа топор наготове, я возвращаюсь обратно в дом. Чувствую усталость, ноющую боль в печени и сильное желание перекурить. Голая Таля сидит на диване и поглаживает своей единственной рукой объевшуюся свежим мясом лохматую шавку. Шавка довольно урчит и словно кошка трется лишайным боком об чудную детскую ножку. Заметив меня, Таля вскакивает с дивана и ложится на пол посреди комнаты, соблазнительно раздвинув ноги в стороны.
– Ну наконец-то! – она сурово, с укоризной смотрит на меня, и от ее холодного взгляда я чувствую в себе внезапный прилив сил, – у тебя осталось десять минут, для того чтобы вынуть мое блядское сердце, спуститься с ним в подвал и найти там ворота в ПАРАЛЕЛЬ.
– Но это не просто… Я ведь никогда… – прижимая к груди топор, я подхожу к Тале, и мои губы еле двигаются от сковавшего тело напряжения.
– Не бойся, все предрешено свыше. Просто смотри мне в глаза. Смотри и слушай мой голос. Тебя ничто не волнует, ничто кроме поставленной мной задачи. Ты смел и храбр. Ты силен и решителен. Тебя не пугает вид крови и обнаженного человеческого мяса. Как только я замолчу, ты вонзишь в меня оружие и вынешь нужное. А теперь СЛУШАЙ!
Мною овладевает странное оцепенение. Я не могу отвести глаз от бездонной красоты Талиных голубых очей. По спине пробегает легкая дрожь, и я слышу таинственный, вещающий откуда-то изнутри, искаженный эхом ее решительный голос:
Над городом ночь опустилась,
Я вышла из дома одна.
Ко мне, улыбаясь, спустилась
С небес голубая луна.
Она мне в горячее ухо
Шептала словесную вязь.
И я в ней услышало Sлово,
С которым на свет родилась.
Луне я сказала «спасибо»,
И в дом свой вернулась опять.
Отец мой стоял на пороге:
«С кем шастала, гадкая блядь?»
Я Sлово ему показала,
Сказала: «Была у луны!»,
Но папа промямлил устало:
«Пойдем, снять поможешь штаны».
В ту ночь было мне очень больно –
Отец в меня долго входил.
Я плакала, глядя на окна,
На звезды сияющих дыр.
Небритая папина рожа
Дышала табачно-спиртным
И таяла нежная кожа
Под Sловом моим золотым.
Под утро отец меня бросил
В постели валяться одну.
Я долго смотрела, как звезды
Уходят, забив на луну,
Как солнце багряное всходит
Над тихой деревней моей.
«Смотри!», – вдруг сказало мне Sлово
И стало расти у дверей.
Оно стало очень огромным
И буквы тверды и остры.
«Пойдем!», – улыбнулось мне Sлово
Знакомой улыбкой сестры.
Мы молча спустились на первый,
Туда, где спал пьяный отец.
Меж грязных яиц здоровенных
Свисал его красный конец.
«Смотри», – прошептало мне Sлово
И, буквой блистая стальной,
Отца рубанула по горлу
Серебренной острой струной.
В то утро я кровью отцовской
Запила отцовскую плоть.
А Sлово дрожало от смеха,
Не в силах себя побороть.
Сидела я рядом с кроватью
И в мясо вгрызалась, смеясь.
Я знаю ужасную тайну,
С которой на свет родилась.
Ее пронесу я до гроба,
До самых огромных корней.
И рядом со мной будет Sлово,
С которым я буду сильней.
Мы будем бродить с ним по хатам,
И резать людей, как свиней,
С моим полномочным мандатом
Мне будет намного теплей.
Любая откроется дверца,
Покуда есть Sлово со мной
Стучит мое детское сердце,
Оно будет скоро с тобой.
Пластмассовый корпус холодный
Оно оживит для тебя
И будет всегда оно рядом
С тобой до последнего дня!
Таля закрывает рот и странно улыбается. Я взмахиваю топором и всаживаю его в бледную грудную клетку девочки. Талино лицо искажается от БЛАГОДАРНОЙ боли. Тело мягкое и податливое, словно пластилин. Кровь льется фонтаном, заливая дорогой ковролин. Но я уже не испытываю ни тошноты, ни отвращения. Разрубив кость, лезу за сердцем. Быстро нащупываю его в липком месиве. Оно горячее и СИЛЬНОЕ. Я крепко сжимаю его и с силой вырываю из тела. Таля громко стонет, и ее голубые глаза гаснут навсегда. По моим щекам льются слезы. Но это не слезы горечи, это слезы ВНЕШНЕГО забвения. Сердце продолжает стучать в моих окровавленных ладонях. Оно вибрирует и пускает из разорванных клапанов густую розовую слизь. Я смотрю на часы. До закрытия выхода в ПАРАЛЕЛЬ остается чуть меньше четырех минут. Аккуратно кладу сердце рядом с остывающим трупом милой девочки. Подвал! Где? Что за глупый вопрос. Конечно под моими ногами и, вероятнее всего, в этой комнате. На подсобку и санузел времени в любом случае уже не остается. Снова хватаю топор, вспарываю им мокрый от крови ковролин. Рву на себя огромный матерчатый лоскут. Под ним серый дощатый пол. Никаких щелей. Плотно прилегающие друг к другу доски. Нет, так не найти! Маски? Да, маски! Я подбегаю к стене и начинаю лихорадочно дергать за разноцветные индейские и африканские носы. У шестой по счету рожи длинный горбатый шнобель съезжает набок. Ага! Несколько раз прокручиваю его по часовой стрелке. Центр комнаты вместе с кожаным диваном и лежащим рядом с ним Элиным трупом начинает быстро опускаться вниз. Хватаю блядское сердце и прыгаю на диван. Сверху за мной с удивлением наблюдает измазанная Элиной кровью мордочка шавки. Квадрат комнаты опускается в сырой затхлый подвал.
Я слезаю с дивана и осматриваюсь. Стены обклеены большими черно-белыми фотографиями, на которых мой «друг» греет ноги в УСПОКОЕННЫХ преждевременной смертью детских телах. На некоторых фотографиях крупные планы полуразложившихся лиц. В углу массивный шкаф без дверцы со старой школьной формой советского образца. Возле него большая плетеная корзина с мятым бельем. Детские платья, трусики и носочки, испачканые бурыми пятнами засохшей крови. Под частично поросшим плесенью потолком –десятки продетых через ржавую цепь, маленьких детских черепов. У некоторых остались волосы с заботливо заплетенными в грязные космы пожухлыми орхидеями. Блядскому Талиному сердцу становится страшно. Я чувствую его ПРАВИЛЬНЫЙ страх, и даже слышу что-то похожее на стон. Прячу его в большой внутренний карман своего грязного пуловера. Смотрю на свои наручные. Осталась одна минута. Спотыкаясь об тяжелые ящики с какими-то инструментами, начинаю метаться по МЕРТВОЙ комнате, лихорадочно сдирая со стен фотографии. На одной из них – изуродованное, детское лицо начинает быстро моргать глазами. Убираю руки от фото. Теперь и мне становится страшно. Глаза мертвой девочки смотрят куда-то в сторону. Понимаю – это подсказка. Смотрю туда же. Старое, треснувшее по вертикали зеркало в черной старинной раме с совокупляющимися львами. Подхожу, вынимаю сердце. Оно радостно трепещет, вытягивая вперед дергающиеся усики капилляров. Гривастые львы оживают и поворачивают черные морды в мою сторону. Зеркало меняет цвет на матово-багровый, и становится горячей, пахнущей свежей бабушкиной курагой, массой. Из нее вырывается что-то большое, живое и бесформенное. Оно сжимает мои плечи и втягивает в себя. Я крепче сжимаю сердце, чувствую жар и вырубаюсь.