Миша Дзюба : Моль
13:40 12-08-2009
Тут редко бывает достаточно света.
Он просачивается сквозь оптические линзы образующие односторонний глазок внутрь на грубой, вероятно снятой с рубки морского буксира, двери. С угнетающей точностью и непреложностью механических часов за дверью появляются «они». Подглядывающие. Они заслоняют свет собою, и о чем-то ведут беседы. Тогда мне приходится взмахивать крылями и перелетать в другой, - самый темный, - угол, чтобы меня не было видно. «Они» шепчутся еще какое-то время, а затем удаляются. И снова серебристый ручеек света падает на мое любимое место.
Я долго-долго прислушиваюсь – ушли «они» или еще рядом; перебираю лапками по мягкой, нежно-кремовой, поверхности и переползаю поближе к свету.
Тут очень мало звуков.
Звуки ползут по металлической, отливающей ртутью, поверхности пола. Звуки всегда одинаковые – невнятные стоны, удручающие бормотания. Еще немного, и я перестану их замечать.
Думаю, что свет и звуки поделили между собою сутки, чтобы не мешать друг другу. Если свет горит днем, то звуки появляются ночью, когда нет даже серебристого ручейка в щели.
Утро – извечный контрапункт. Пол сонно отрыгивает последний стон, а свет еще не собирается в мой угол.
Утром, следуя непреложности механических часов, расплываясь нефтяными пятнами на линзах, в двери буксира образуется мертвенно белый провал в иное, не доступное мне. Затем витиеватые конечности, - я почти уверена, что пустотелые и идентичные щупальцам немотоциста, - оставляют мне алюминиевую миску с непонятной субстанцией. Я слышу, как где-то далеко, - вне, - нескольких капель воды разбивается о жестянку; немотоцисты забирают миску, а вместо нее появляется кружка затхлой воды. После чего я жду, пока «подглядывающий» не уйдет. Спускаюсь и пью.
Кружка воды – она день за днем настаивает на чем-то однажды утвержденном.
Я чувствую, как вращается планета. Ее наклон, ее эллипсоидную орбиту. Я чувствую как она, набрав в легкие воздуха, проваливается в соленую темноту океана. Замирает. Отхаркивает. Мерзнет. Выныривает, оставляя за собою шлейф солнечных пузырьков. Замирает. Дышит. Успокаивается. Я все это чувствую, - знаю!, - потому что у меня нет губных щупальцев: так задумала природа. А без них можно всем телом ощущать не только вращение планеты, но и ее угол.
*
Маленькая кухня, совсем недавно оклеенная лимонного цвета обоями. Обои над электрической плитой уже поддернуты флуоресцирующей коркой растительного жира. Аккуратные стопки фарфоровых, с яблочным кантом, тарелок. Керамические кружки с веселыми картинками и битыми дужками ручек. Усеянный морщинами замысловатых царапин разделочный стол. Кленовые шкафчики для посуды и дубовые полки для пряностей и безделушек. Серый цилиндр часов, - с потертой джонкой на циферблате и вульгарно выпуклым стеклом, - таращится на парусиновый абажур лампы. Старый холодильник, дверца которого сплошь покрыта сувенирными магнитами, идентификация которых, к сожалению, почти стерта ущербностью памяти. Три простых табурета. Карликовый кухонный столик, на котором, с застывающей на дне кофейной гущей, стоят две рифленые чашечки. На одной из них нечеткий след губной помады.
В кухне двое мужчин.
- Ты же знаешь, что это не наше дело. Она сама так хочет. – Говорит Плотный.
- Значит, если я тебя правильно понял, нужно плюнуть и отойти? – Настороженно, шепотом, отвечает Худощавый. Открывает дверцу холодильника, вынимает из прохладной кладовой банку консервированных ананасов. Откупоривает банку, длинными, заскорузлыми от никотина пальцами, выуживает дольку. Отправляет ее в рот.
- Ну подумай сам! Для нее мы, - впрочем, как и все остальные, - не более чем двигающиеся макеты. Некий, но не необходимый, объем присутствия в действительности. – Плотный запускает пальцы в банку за своей долькой консервированного ананаса. Он подносит «баранку» ко рту - несколько капель падают на паркетный пол. Он наступает левой ногой на капли сиропа, и подошва носка впитывает пролитую жидкость. Он тянется еще за одной долькой, но что-то его останавливает. Шевелит губами, будто проговаривает про себя заученное предложение, усаживается на табурет. – Нашу попытку помочь, Клара воспримет как… ну, не то, чтобы оскорбление… по крайне мере, ей это точно не понравится.
Худощавый отворачивается к холодильнику. Затем резким движением присаживается на край соседнего табурета.
- Она же перестанет… быть, что ли! От Клары и так уже почти ничего не осталось.
- Это ты ей скажи! – Фыркает полными губами Плотный. – И не пройдет и минуты, как она будет жрать их горстями. Только ради того, чтобы сделать вопреки предлагаемой помощи. Клара, как она сама любит говорить, перебралась в большой город с одной единственной целью – быть ответственной. В первую очередь – перед собой. Если она вбивает что-то себе в голову, то… - он не заканчивает предложение.
Плотный двигает магниты на холодильнике. Оставляет занятие, лезет в задний карман вельветовых джинс. Достает сигареты. Подкуривает одну и протягивает пачку Худощавому. Тот отрицательно машет головой.
- Если уж откровенно, - Худощавый смотрит на крупную плитку пола, - я совсем не хочу быть рядом с ней, когда придется вызывать медиков. Я не хочу им что-либо объяснять, оправдываться или оправдывать Клару.
- Тебе этого и не нужно будет делать. Я это возьму на себя. – Плотный докуривает, и вынимает еще дольку ананаса. – Все-таки, она мне кузина. Пусть и хрен знает через какое колено.
В кухню входит женщина.
- Секретничаете, девочки? – Она натягивает искусственную улыбку. – Не надоело?
Женщина убирает кофейные чашечки со стола в никелированную раковину. Пускает воду. Проверяет пальцем температуру. Моет чашечки, ставит их на полотенце возле веселеньких керамических кружек.
- Завтра Стелла собирается в гости зайти. – Клара говорит это лишенным жизни голосом. – Подкинете деньжат, мальчики?
Мужчины смотрят на Клару, пытаясь прочесть хоть какую-нибудь эмоцию на ее лице.
- Хотим пробежаться: в парикмахерскую, за тряпками. – Добавляет она.
Худощавый вынимает из пиджака дерматиновое портмоне. Раздвигает жабровые перепонки, пальцами считает деньги. Вытягивает несколько сотенных купюр, кладет на стол. Возвращает портмоне во внутренний карман пиджака. Корчит гримасу, неумело щелкает пальцами.
- Клара, я не хочу, да и не имею права, вторгаться в четко обозначенную тобой вотчину ответственности и саморазрушения, но…
Женщина набирает полные груди воздуха, - ее соски отчетливо выделяются из-под красной блузы, - выдыхает. Берет сигарету из пачки на столе.
Прикуривает.
- Сочувствие и эмпатия, мой дорогой, мне не нужны.
- Яд. – Бросает Худощавый в сторону женщины. – Клара, сделай это ради себя, а не ради нас или…
- Слушай, и ты тоже, - она указывает тонким белым пальчиком на Плотного, - этой темы мы касались десятки… Господи, сотни раз. И всегда одно и тоже. Надоело. – Она делает паузу. – Надоело выслушивать ваши моралите, сентенции, поползновеня в душу… Боже, как вы не поймете – я так хочу жить, мне так удобно.
- Это ты не понимаешь: ты ведь тащишь нас за собою. Та, кем ты хочешь «жить» принуждает всех нас находиться с тобою рядом, чтобы… чтоб ты глупостей не натворила. – Худощавый встает с табурета и начинает шагать по кухне.
Клара выходит в дверной проем. Останавливается. Шелковая ткань ее красной блузы переливается в приглушенном абажуром свете стоваттной лампы.
- Тогда уходите. – Говорит женщина треснувшим голосом. – Я никогда и никого – никого! – она ставит ударение на слове, – за собой вести не пыталась. Это ваша вина, что вы прицепились ко мне… Я никого не держу. Уходите, так будет проще.
Клара шлепает босыми ногами в коридор, где в спешке надевает бордовые замшевые туфли.
На коридорной стене пляшет ее тень.
*
Тут почти нечего есть. Кроме той белой хлопковой тряпки, что лежит там, в неприятном для меня углу. За последние месяцы я съела ее примерно на четверть. Надолго ли еще хватит? Можно есть и кремовую обивку, но она отдает резиной. И от обивки мне становится дурно.
Вот уже несколько недель щупальца немотоциста приносят только воду. Вода совсем плохая. Будто сгущена комочками клейстера, и с запахом промышленной хлорки. Однажды щупальца попытались мне что-то сказать. Я перелетела в самый темный угол. Притаилась. Щупальца напряглись и замерли. Признав пустоту моей комнаты, они исчезли.
Предчувствие метаморфозы.
Угрожающе гудит металлический пол. Снаружи началось движение. Десятки тысяч шагов «подглядывающих» с примитивным напором ритуального тамтама вдруг застучали за дверью; свет в линзах налился яростью, стал почти белый. Если мне не изменяет память, такое случается, когда «они» идут извлекать один из звуков металлического пола, чтобы куда-то его увести. Звук будет пытаться оказать сопротивление. Длится сопротивление совсем недолго. Буквально несколько секунд. Предсмертный вдох - ультразвуковая фаза. И после этот звук исчезает навсегда. Так уже бывало, и не раз.
Пока свет в линзе горит так маняще ярко, я перебираюсь к нему. Грею свое брюшко.
«Подглядывающие» уже отволокли звук туда, где все звуки исчезают.
За дверью все еще активно перемещаются; слышны обрывки их крипто-фраз. Я пытаюсь рассмотреть хоть что-нибудь через линзы: белые пятна стоят всего в нескольких метрах от меня. Фразы становятся разборчивее, голоса пронзительнее.
«… да… реанимационный стационар… сердце, как я понимаю… в последнее время он часто бывал на э-эш-тэ»
Яркий – и теплый - свет устало гаснет. Белые пятна уходят вслед своим пронзительным голосам. В линзах неумолимо тлеют остатки тепла; я сильнее прижимаюсь всем телом, подгибаю к линзам крылья. Нужно во что бы то ни стало собрать все возможное тепло, сохранить, оставить себе. Как огрызок памяти о чем-то важном. О том, что почему-то важно лишь только для тебя.
Я часто задумываюсь о небе. Однако я почти его забыла. Какое оно: пустое или полное? Прозрачное или темное? Подтянутое или обрюзгшее? Есть оно или нет?
Я всегда любила небо. Любила на него смотреть. Просто так: задрать голову и смотреть, смотреть, смотреть… пока аквамариновая корка не станет смещаться, - направо или налево, - аморфной ванильной ватой. Я люблю небо, но я почти ничего о нем помню. Можно ли любить то, что забыто? А, быть может, вполне и искренне любить и то, что забыто, и то, о чем не знаешь.
Я взмахиваю крыльями. Лететь трудно. Во-первых, во мне струится тепло – оно нагрузило, будто свинцовыми шариками, мое тело. Во-вторых, планета вот-вот нырнет в соленый океан; планета всегда тяжелеет, проходя вершину эллипса. Я цепляюсь лапками за обивку в моем посеребренном светом углу.
До прихода ночи осталось немного времени.
Этой ночью металлический пол недосчитается одного звука.
*
Торговые ряды удивляют рекламным орнаментом, пульсируют щедрой инкрустацией неоновой вязи. Мужчины и женщины скользят под неоновыми сводами, неизменно распадаясь на потоки. Оказываясь у входа в магазин, мужчины и женщины выпадают из потока, и тут же проваливаются в неоновую амальгаму торговых марок.
Китовый ус декоративной резины, неумело скрывая за собой розовый зоб системы вентиляции, индифферентно шевелится среди перламутровых фресок; в щетке усов торчит кончик острого крыла грача. К крылу тянутся узловатые пальцы уборщика. Уборщик достает грача, кладет его в черный пакет. Не торопясь, будто просчитывает каждое свое движение, спускается по стремянке. Никто из человеческого потока не видел, - и, конечно, не увидит, - мертвую птицу.
Клара увлеченно примеряет бюстгальтер. Она вертится перед зеркалом в попытке зафиксировать свое тело так, чтобы свет лампы в примерочной падал под нужным, - и правильным, - углом. Одевает трусики; они очень даже неплохо сочетаются с лифом. Клара снова крутится и тут замечает существенный недостаток: трусики совсем не обтягивают ягодицы. Она стягивает резинки пальчиками: безрезультатно – кружевное нижнее белье принимает совсем уж чудовищную позу. Материя идет складками, швы врезаются в белесую кожу.
Иллюзия выбора из ксерокопий счастья…
Пластиковая дверь соскальзывает внутрь примерочной: Стелла неуклюже пробирается среди подарочных пакетов, которыми Клара уставила все вокруг. Стелла смотрит на худенькую, болезненно-белую девушку; в зеркале худоба Клары кажется чуть ли не экспоненциальной квазиформой женского тела.
Клара поправляет непослушный плюшевый локон, что случайно выбрался из-под зубьев китайской бамбуковой заколки. Стягивает легкий сарафан с вешалки, - ее впалые щеки совсем по-детски краснеют, - и она прикрывает им свое тело. Стелла примеряет одну из кофточек брошенных Кларой на спинку винилового кресла. Сверяется с отражением, сжимает губы в едва заметную полосу, и возвращает кофточку на спинку кресла.
Клара заходит за плотную черную занавесь; белесые лодыжки и ступни со старым маникюром на ногтях куриными лапками выглядывают в небольшой зазор занавеси. Стелла усаживается на более-менее свободное от вещей виниловое кресло. Вытягивает ноги, давая им отдых.
- Клара. – Произносит она.
Клара отодвигает занавесь и, словно любопытный зверек, вытягивает шею навстречу голосу.
- Тебе не кажется, что пора бы подвязать с диетой? – Спрашивает Стелла.
Клара втягивает шею обратно за занавесь.
- Нет. – Отрезает девушка.
- Хорошо, не станем меликом на песочке рожи выводить. – Стелла берет императивную ноту. – Пора бы тебе снятся с якоря, наесть румянец. Тебя многие уже не узнают…
Клара снова отодвигает занавесь. В ее глазах искрит электричество.
- Плевать. Я не хочу об этом говорить.
- А я не хочу тебя насильно в больницу тащить. За воротник твой… - Стелла встает, смотрит Кларе в лицо. – До сих пор пьешь?
- Да. – Клара огибает подругу, ставит подарочные пакеты на журнальный столик (на котором нет даже намека на журнал), и сосредоточенно начинает паковать вещи.
- Антинегативы?
- Да. – Опять односложно бросает Клара. И резко оборачивается к Стелле. На лице четко видны острые скулы. Она берет себя в руки. – Не так уж и много, на самом деле. Пять-шесть капсул в день: чтобы аппетит сбить.
- Черт тебя раздери! – Кипятится Стелла. – Какой, к бабушке и ее тете, аппетит! Тебе просто нужно есть. Ты же еле на ногах стоишь; тебя рвет воздухом… Клара…
Стелла замолкает. Все слова, которые она заготовила сегодня утром, смыло волной гнева из-за возведенного в степень идиотизма подруги. Клара щурит глаза. С ее сухих губ готовы сорваться, красноречиво подтверждая слова Стеллы, грубые идиомы. Она сдерживает их в себе.
- Еще совсем чуть-чуть. Я обещаю. – Клара обнимает подругу за талию. – Пару недель, и все… ну что ты, я обещаю…
Стелла забирает пакеты, которые нужно вернуть продавцам, и выходит прочь из примерочной громко хлопнув дверьми.
Клара раскрывает сумочку, шелестит в ней фольгой, достает три синих капсулы.
Запивает капсулы чуточку тепловатой водой без газа.
*
Сон непреодолимо уходит. В сухой мгле комнаты неопровержимая определенность вакуума.
Я взмахиваю крылышками: с пробуждением моего сердцебиения вакуум уступает место оглушающему провалу тишины. Меня тянет в воронку провала; мне приходится вернуться в свой угол.
Я знаю, что уже совсем недолго до утреннего контрапункта. Когда свет вытеснит звуки.
Среди бормотания металлического пола я принимаю колебание действительности: эллипсоидная орбита земли изменила свой угол. Изменила данные, не нарушив алгоритма. И мне бесконечно жаль, что у меня нет моей армиллярной сферы выплавленной из самородка серебра. (Боль утраты живет во мне – паразит разрушающий изнутри своего хозяина). С ее помощью я могла бы точно узнать parallaxis земной орбиты, вплоть до causa sui. Я наблюдаю за смещением орбиты слишком долго даже для того, чтобы я смогла уверенно расставить приблизительные временные координаты. Поэтому мне доступно знание о том, что для всех отсутствует. Мне безгранично достаточно подглядывать за одним из условий модуляции действительности в одном из первичных ее проявлений. Мною все еще не произнесены, и все еще не поняты мною слова: «движение обусловлено неизменным диалогом орбиты к ее углу, что выражает время».
Мои воспоминания похожи на старые поломанные игрушки – слишком много различных частей, и ни одну из них нельзя собрать воедино.
Я изо всех сил ударяю крыльями о тишину, делаю несколько взмахов, этим направляя свое тело к линзам. В их внутренностях вяло ползают личинки света, то сливаясь одна с другой, то расползаясь в противоположные стороны.
Ожидание тепла.
Надлом произошел в одно мгновение. Я не помню его, так как мгновение, наверное, запомнить нельзя. Но навсегда останется ощущение подавляющей пустоты мгновения, которого я не помню. И без промедления, за нежно-кремовой обивкой стен, в бетонной утробе здания образовался слом. Он перекрутил несущие пруты, нарушил целостность, герметичность; надлом установил асимметрию. «Подглядывающие» же ничего не заметили; вероятно, их датчики слишком уж грубы, слишком примитивны, чтобы поймать такие ничтожные колебания.
Я слышу, как импульс надлома двигается внутри здания, переходит с этажа на этаж, уродуя до неузнаваемости все на своем пути. Импульс выгибает полы за моей дверью в пульсирующие низкой температурой дуги, а затем деформирует левую стену в моей комнате. В середине стены, разрывая в мясо нежно-кремовую обивку, появляется трещина - трещина кажется совершенно пустынной и далекой. Гистерма. На всякий случай я перелетаю подальше - в свой любимый угол. И все же меня душит страх вторжения иного, из иной действительности - враждебного, чуждого, внешнего.
Из трещины, этой отчужденной гистермы, в темноту и тишину материализуется органическая клякса. Я не вижу ее, но тело ощущает вибрации иного присутствия. Живой плоти. Клякса передвигается по краям трещины: шаг ее неслышно-монотонен. Затем клякса издает звук. Звук ужасающ. Он врывается в мое существо хирургическим инструментом, оставляя по себе электрические разряды. И этот звук усиливается, нарастает и обрушивается умерщвляющим цунами. И трещина, словно проклятая всеми Эонами, разрождается тысячами жутких клякс. И каждая клякса сопровождается разрывающим меня в клочья звуком.
Мне остается только наблюдать. Наблюдать и молить о безболезненной смерти.
Я слышу, как кляксы направляются к линзе, единственному источнику света, и своими телами ее покрывают. Теперь я могу видеть, что за порождения трещины ворвались в мое пространство. Чернильные уголки клякс усеяны фасеточными глазами, их спины (или что это может быть) украшают прозрачные, будто из слюны Иалдабаофа, крылья.
Миллионы фасеточных глаз делают окружные движения. Миллионы фасеточных глаз всматриваются в мой угол, туда, где, пока, есть я. И миллионы фасеточных глаз видят меня. А я вижу миллионы фасеточных глаз, миллионы пар крыльев из слюны Иалдабаофа.
Время прекратило бег. И бег его прекратили чернильные угольки клякс – мухи.
*
Инсталлированная константа безапелляционной стерильности больничных стен. Блеклый беж грубоватой текстуры на керамической плитке. Убегающей в зенитный угол свет дневных ламп примитивной геометрией квадрата. Латунные задвижки в паре с тяжеловесным замком на прямоугольниках окон. Желтоватый дерматин лавочек для посетителей. Прозрачные стенды для внутренних больничных объявлений: бесполезный набор литер в расписании, отсыревшая бумага схем эвакуации. Кисло-горький запах виноградного уксуса. Глубокая, нарушающая почти бесконечность стены, конусная ниша заполненная угасающей жизнедеятельностью полутораметрового фикуса – за его пыльными сухими листьями голубоватая перспектива морского пейзажа.
Нет ничего, что могло бы соответствовать tempora mutantur, et nos mutamur in illis. Недвижимая парадигма.
Стелла курит, держа сигарету между ухоженных пальцев левой кисти. Ухоженными пальцами правой кисти она отстукивает по текстолитовой поверхности стола рваный ритм. Сбивается, с нисколько не скрываемой яростью давит окурок в алюминиевой пепельнице; пепельница до этого уже приняла пять фильтров испачканных терракотового цвета помадой. Из слепящей матовости дневного света – там, где безапелляционность стерильности больничных стен вызывает ощущение смутной тревоги от того, что ты проваливаешься во, вроде бы, осознаваемое, однако отчаянно потустороннее – перманентным неспешным потоком текут фигуры, затянутые в крахмал халатов. Фигуры – словно мифологические существа, прибывшие пусть из близкого, и все же зазеркалья. Только подобие et corpus Domini. Фигуры скользят по ступеням, исчезают в лабиринте коридоров, лестниц, дверей.
Стелла снова закуривает, хотя от такой порции никотина у нее начинает покалывать в висках. Репродуктор, вживленный в неоднородный рельеф потолка, плюет невнятной скороговоркой. Стелла отвлекается от курения: быть может, только что возмутивший колебания воздуха старческий голос трансформирует эту впавшую в дрему потустороннюю реальность?
И все остается неизменным.
Мыслительный процесс постепенно замедляется, Стелла чувствует, что еще чуть-чуть и ее мозг отключится. Как беззвучно работавший телевизор. Без следа.
Худощавый шаркающей походкой входит в зал ожидания. Мышцы его лица исказило от идиосинкразии на больничные стены, безвыходность обитающих тут людей; с той или иной стороны двери. Стелла делает короткое, едва заметное движение рукой. Худощавый присаживается напротив Стелы, выжимает приветственную улыбку. Женщина не делает даже попытки приподнять уголки губ в ответ.
- Где он? – Сквозь зубы цедит Стелла.
- Не знаю. Его телефоны отключены – и мобильный, и домашний. – Напряженно бросает Худощавый. Его раздраженность вызвана уходом Плотного из системы - пусть и относительных – дружеских координат.
- Ч-черт, он же единственный, - на тысячи миль вокруг, - родственник Клары… - Стелла смотрит на играющие желваки Худощавого: они скачут так, точно пустились в галоп. – Ты так и не дозвонился ее отцу?
Худощавый снимает упаковку с пластинки мятной жевательной резинки и отправляет резинку в рот. Стелла знает, что жевательная резинка – только одно, что заставит двигаться желваки Худощавого в ритме, от которого он не рискует искрошить эмаль на зубах.
- Нет. И уже вторую неделю нет ответа из местного почтамта, куда я отослал телеграмму с запросом. Возможно, мы пытаемся достучаться до пустоты – Клара как-то сказала, что она уже давно сирота. Впрочем, с нее станется – она наплетет чего угодно, только б оставить свое прошлое недоступным никому. Даже Плотный не в курсе – жив кто-нибудь из ее близких…
- Скверно, - замечает Стелла, - но - этот! Урод! Он просто отгородил себя, как я понимаю, от ответственности. Предоставил разбираться во всем нам. Вот не думала, что он на такое способен.
- А я это понял еще месяц назад – он сказал, что он, мол, будет с Кларой рядом, если что не так и при любом раскладе. Когда он заявляет в таком роде, значит готовит лично для себя моральное алиби. «Я же хотел, старался, но – очень сожалею – не получилось». И все скинет на свою занятость.
Стелла острым ноготком чешет переносицу под тонкой оправой очков. Худощавый встает, расстегивает, до этого момента плотно запахнутый, пиджак. На его рубашке видны расползающиеся пятна пота.
Будто из ниоткуда появляется помятый - то ли личной жизнью, то ли работой - молодой человек. Воротничок его больничного халата несет на себе свидетельства холестеринового обеда; воротничок напоминает истрепанный собачий хвост in totto. Молодой человек подсаживается за стол к Худощавому и Стелле, предварительно, и с каким-то отвращением во взгляде, изучив табурет.
- Доктор Претцельс, - он заглядывает в лицо Стелле, при этом пухленькими пальцами теребит воротничок, словно стесняется своей неаккуратности. Затем протягивает руку Стелле и Худощавому. - Вы, как я понимаю, родственники…
- Друзья, - поправляет Претцельса Стелла.
- Пусть… к сожалению и… увы - хороших новостей у меня нет. Вы…
- Да уж говорите все как есть. – Стелле неуютно в компании этого помятого, и очевидно, неуверенного в себе человека.
- Ну да, - доктор берет паузу, достает блокнот в цветастой обложке, которая есть акциденция в действительность исключительного мескалинового трипа. Что-то находит в блокноте глазами, кладет его на столешницу раскрытыми страницами вверх: Стелла видит аккуратные рядки выпуклых литер. В то же время литеры безгранично неразборчивые; как и любой почерк медика, - после поступления к нам, первичный диагноз Клары можно было свести к серотониновому синдрому – ажитация, беспокойство, атаксия, афазия. Спустя несколько часов наступили периоды беспричинной эйфории, появились галлюцинации. Что, собственно, как бы подтверждало наши предположения. Однако спустя сутки Клара впала в ступор – при этом она еще реагировала на болевые раздражители. Затем наступила абсолютная кататония.
- Могли бы вы чуточку проще? – Худощавый изобразил улыбку. Стелла кинула в него обжигающим взглядом.
- Извините, - доктор Претцельс снова задергал испачканный воротничок своего халата, - привычка. Как мы выяснили из вашей разъяснительной, - Претцельс кивнул Стелле, - Клара злоупотребляла антидепрессантами – с их помощью она худела. И довела себя до анарексии. При этом она не исключила алкоголь, уж простите, - Претцельс виновато глянул на Худощавого, - ингибиторы МАО в сочетании с алкоголем привели Клару к абулии, затем к ангедонии и, как следствие, разрушению – даже не психики – а личности. Хотя, безусловно, это прецедент. Вот уже почти две недели мы содержим Клару в изолированном помещении: это обыкновенная практика для такого рода пациентов в нашей клинике. – Претцельс перевернул листик в блокноте. - Клара полностью отказалась от пищи. Только пьет воду, содержащую глюкозу и набор витаминов – это единственное, что поддерживает в ней жизнь. Улучшений пока не видно, но мы хотим перевести ее в общую палату. Надеемся, наличие других людей пробьет ее вакуум. Хотя…
- Вы не можете сказать ничего определенного?
- В целом – да. Выходит такая штука – она сожгла мосты относительно действительности. Как мы – я – предполагаем, Клара исключила практически любую возможность восприятия объектов из внешнего мира. Для нее, как бы проще сформулировать, перестали существовать символы, ассоциации. Если показать ей сейчас цветы, она воспримет их как, например, скопление звезд, но точно не как вид флоры. Мне жаль.
- А если короче, Клара – овощ? – В словах Худощавого нет и намека на сожаление, не говоря уже о скорби.
Доктор Претцельс втягивает плечи, теребит воротничок.
- Вы же не против перевода Клары в общую палату?
*
Плотный занавес электрической слепоты. Едва различимые наросты личинок света на выпуклости оптических линз.
Я чувствую, как время дробится на обоюдоострые углы червоточинами черных дыр. Углы образуют новые пределы, созидая новое время – там, где еще идет дождь, где бежит ветер; там, где есть еще люди, которым время необходимо. И все же люди не ощущают времени. Люди пытаются его использовать, но совсем не пытаются его понять. Да и незачем им ощущать, понимать время. Иначе люди найдут способ его остановить.
Мое тело – residuum. Готовый раствориться в пустоте кровоточащий огрызок. Я - почти познавшая Плерому София; но низвергнутая эонами в пучину бесконечной темноты хаоса. Не найти мне своего Энфимисиса: своего Ахамота, своего Помышления. Не познавать мне больше Чистоты, дарованного мне знания parallaxis.
Гул миллионов пар крыльев, сотканных из слюны Иалдабаофа. Хоботки мух под их фасетчатыми глазами липки от моей крови, в peccatum originale. Мухи медленно пожирают мое тело, погружая в него свои хоботки. Мухи останавливаются лишь для того, чтобы переварить мою плоть. В дрожащих брюшках мух куски моего тела, моя теплота. Мое тело насыщает мух.
Наступившая слепота; давно ушедшая боль. Даже боли нет места в моем теле. Я слышу, как прекращается дрожь мушиных брюшек: неотвратимое приближение грани. И я готова к этому.
Крещендо зубьев замка двери. Глубокий выдох затхлого воздуха, который иногда просачивался вместе с приходами щупальцев немотоциста. Сметающий все на своем пути страх: более сильный, более разрушающий; даже более сильный и разрушающий, чем пришедший с Мухами. «Они», Подглядывающие. Они приближаются ко мне, давя на своем пути жирные туловища Мух. Огрызок моего тела в их власти: они накидывают на меня бесконечно тяжелую сеть. Под взором миллионов фасетчатых глаз огрызок моего тела волокут в наэлектризованную – чуждую мне – существенность. В другую материю. Я знаю: «Они» явление Ничего, у которого нет названия и нет пределов.
И назовут мое имя в беспределье Ничего.