Щас Скажу : Жара
00:08 19-03-2004
Жара стояла такая, что небо, казалось, уже часа два как должно было расплавиться и просочиться сквозь песок в потрескавшуюся землю или обрушиться раскаленным серебристо-оранжевым потоком в море, уже готовое вскипеть и выварить свою зловонную изнанку до густого пара. Утреннее солнце как обычно делало свое дело, превращая нагретое добела побережье и всю линию горизонта в гигантскую яичницу и являло собой оранжевый желток, торжественно венчающий чудо природной кулинарии. Дождей здесь не было, по крайней мере, два месяца. Даже привычное ко всему местное население красно-коричневого оттенка лениво выползало из своих обшарпанных глиняных хибар с тростниковыми крышами только под вечер, да и те вылазки не отличались долговременностью и разнообразием: окрестности оглашались лишь глухим назойливым треньканьем вытянутого деревянного инструмента с грушеобразным корпусом, внешне напоминающего домбру, нестройным хором голосов и треском сверчков, от которых невозможно спрятаться даже днем. Ленивые, привыкшие, кажется, ко всему чайки, с криками исследовали поверхность воды с безопасного расстояния, не решаясь приблизиться. За те три недели, что Селедцов провел на острове, цвет его кожи приобрел лишь характерное покраснение, так как, будучи ярким блондином, он не мог как следует загореть, а покрывался болезненным румянцем да обгорал в худшем случае, если полдень заставал его у моря, куда он по рассеянности направлялся с тем, чтобы порыбачить или собрать на обед мидий. Эти в изобилии гроздились на камнях, тут и там торчащих из воды неподалеку от берега. Селедцов лежал в постели и не знал чем себя занять, охваченный незнакомой ему доселе тревожной апатией, сковывающей его настолько, что каждое лишнее движение, не говоря уже о каком-либо мало-мальски серьезном деле, давалось ему со сверхъестественным усилием. Пот лил с него в три ручья, наводняя простыни влажным и липким выражением протеста гневающегося на природу человеческого организма, эдакой гневной Ниагарой. Гром и молнии. Селедцов, всегда чрезвычайно чутко реагирующий на изменения в окружающей среде, на этот раз «зашкаливал», пребывая в полусонной одури, ничего хорошего, по-видимому, не предвещавшей. Он протянул дрожащую руку к стакану с водой, стоящему на стуле, который заменял ему столик, но тут же отвел ее: несмотря на обманчивую прохладу внутри помещения, вода в стакане, так же как и все остальное, была тошнотворно теплой.
Прибой за окном… Шлеп-шлеп… Шшшшш… Равнодушная мутно-зеленая, нахальная теплая субстанция, с неутомимой, назойливой настойчивостью накатывающая на берег. Дразнит, облизывает, доводит берег до исступления, вон, кое-кого уже внутрь к себе заманила. И – назад, ежеминутное, подлое назад. Подальше от задыхающейся в невозможных сладостных конвульсиях линии прибоя. “Бесконечная тудаобратность, вот что, - подумал Селедцов, когда очередной тугой комок тоски по дому подкатил к горлу, - Все здесь тудаобратно: туземцы, утро с вечером, вода эта еще. Я только туда, да солнце, а обратно – никак. Ни один из нас. Вот и соревнуемся, кто дольше, я или оно. Чертова сковородка небесная.” Он нехотя переместил свое непослушное ленивое тело в сторону, продолжая, тем не менее, находиться в горизонтальной плоскости, и шумно, протяжно зевнул: “Йо-о-о-у-у-у…”. Справа послышался скрип стула и звон разбитого стакана. Стаканные осколочки, один другого меньше, звеня, затухали под кроватью, под стулом и на полу, в тепловатой лужице. Зашуршало, задвигалось: в голову к Селедцову вползали странные шуршащие насекомые, усердно вспахивали сырую, промозглую кору головного мозга, скреблись, щекотали… Семена. Ростки. Всходы. Мысли и воспоминания расцветали, зрели и плодоносили густым бурьяном, пышными, разноцветными цветами, пронзая тут и там монотонность темно-зеленой массы. Зелень на серой земле, пестро-радужные точки на необъятно-зеленом паласе, стремительно рассекающие горизонт воздушные облака, острый, ни на что не похожий послегрозовой озоновый аромат и стремительно врывающийся в него буйный поток взрывающейся природы.
Тень улыбки, скромная и неуверенная в себе, тихо прошелестела над лицом Селедцова, сделала круг и притаилась в уголках губ, ожидая дальнейших изменений погоды под внутречерепным небом. Невыносимая молниеносность изменений. Облаков не стало вовсе. Тень материализовалась и исчезла. Улыбка выглянула сначала из-за правого уголка, затем – из-за левого и незаметно улыбнулась сама себе: к ней, видимо, пришло хорошее настроение. Радужные цветы продолжали свою стремительную экспансию, и все большее пространство панически-неохватной равнины ощущений и воспоминаний наполнялось их чудовищным благоуханием. Селедцов вспомнил большой, живой и отрадный город своего детства, краснобашенно-белостенный, теплый и прохладный одновременно. Болезненное тепло в груди. Теплое прошлое и болезненное невозвратное. Оттуда слезы. Оттуда крик. Но сейчас – город детства, ощущение неощутимого спокойствия и незримой защищенности, магическое кольцо городской черты – то самое, от злых духов. Толпятся они все где-то там, снаружи, злятся бессильно, бьются и воют: не пускает их внутрь городское кольцо, слишком большая, неуправляемая сила заключена в единении человека с родной землей… Проросли наши корни вглубь земли… Эх, где. И куда теперь.
В дверь постучали. Селедцов пробубнил что-то невразумительное, что было воспринято, очевидно, как приглашение войти. По ту сторону двери все пришло в движение: послышалось волнение, шуршание, сопение и тихий плеск. Улыбка Селедцова на всякий случай обратно закуталось в свою тень, как в шаль, так что выглядывали только два любопытных глаза. И снова притаилась в уголках, заняв выжидательную позицию. Дверь со скрипом проехала сначала сорок пять, затем нерешительные семьдесят. Остановка. Привал. В дверную щель не успел хлынуть поток солнечного света, как сумрачная тень необьятной, шоколадно лоснящейся же… нет, тё…, нет, скорее, бабы грузно и торжественно на всех парусах уже вплывала в помещение с таким же необъятным, как ее тело, ведром воды для мытья полов в одной руке и тростниковой шваброй с безвольно свисающей и яростно капающей тряпкой в другой. Дверь покрыла желанные девяносто, замерла на мгновение, и, не дотянув самую малость до ста десяти, гулко ударилась об стену. Посыпалась штукатурка, пыль, мухи и еще кой-какой мусор с потолка. Бесформенное существо в женском обличии виновато улыбнулось, продолжая углубляться все дальше в селедцовские хоромы. Оно что-то губасто прошлепало на местном булькающем наречии, стреляя выпученными глазищами и отчаянно жестикулируя, отчего пол стал напоминать пляж в часы прилива, а бурая тряпка, описав дугу, приземлилась на стул рядом с Селедцовым, обдав их с постелью теплое содружество мелкими грязными брызгами вторичной воды из ведра. Брезгливая гримаса, бесполезные хаотичные отряхивания. Спасибо, не надо. Существо зависло во времени и пространстве. Швабра и ведро заодно тоже.
Немой вопрос, удивление и почти обида. На удивление немая обида и почти вопрос, но… Скореебаба поникла, стала расплывчатой в очертаниях, в ее руках на этот раз появилось нечто вроде свернутого календаря, который был немедленно водружен на стену. Поле воспоминаний как-то неуклюже, кособоко свернулось, съело само себя, выплюнув лишь непереваренные сорняки и неопределенного цвета жмых из чужеродных ярких когда-то лепестков на старательно вспаханную насекомыми серую почву. Дверь оглушительно и суетливо спрятала за собой вновь пришедших с обратной стороны, и вновь стало негромко. Визит кому как, но все же не удался.
Селедцо-о-ов… - шептали олеандры. Селедцо-о-ов… - шелестел на крыльце скрипучий, обезвоженный песок, словно молил о глотке воды. Селедцо-о-ов!!! – до неприличия шумно и бестактно вливалось в общий загробный хор полудохлых шептунов зловещее оскаленное солнце. Не отвечает. Он сполз с постели, сделал пару лишних движений, встряхнулся, проследовал в направлении календаря. Новый, с пальмами, агавами и морем, английскими буквами и масляным пятном в правом верхнем углу. Местный колорит, метко выхваченный неизвстным фотографом. Внизу густо чернело, притягивало взгляд. Шторм! – являло собой одиннадцатое число жирным, черным, типографским. Буря! – громко предлагало себя двенадцатое. Ошибся тот, кто искал разнообразия в тринадцатом. Прогноз погоды на каждое последующее число производил удручающее, рычащее впечатление: Бурррря! Шторрррм! И еще: Бурррря… и так далее. Сверлил календарь стену и Селедцова монотонно-громогласным “рррр”, трепетал и бился, хлопал испуганным парусом, сдуваемый будущими ветрами, обивал пороги сознания грядущей неизбежностью. “Десятое, – с грустью решил Селедцов, - сегодня уже десятое. Завтра, стало быть, одиннадцатое. Шторм.” Пальма в левом нижнем углу, не выдержав напора ветра и прибоя, с треском рухнула в песок, накрыв собой незадачливого аборигена, храброго охотника за финиками.
Селедцов вспомнил про бутылку дешевого виски, купленную в самолете незадолго до. Дрянь, а полбутылки еще есть. Ведь завтра одиннадцатое. Преодолев известное отвращение, он сделал большой глоток. Снова прилив. Замирание, текучее тепло. Отлив - обратно в темные мерцающие глубины четырехгранного сосуда. Никуда от них не деться. Приливы-отливы. Прибои-убои. Прибываи-убываи. Голове зашумелось. Селедцов пригрозил было ей указательным пальцем, чтоб не сбивала с нужной волны, но она, подумав, развеселилась и продолжала, уставшая от вечных запутанных и невозможно громоздких его мыслеформ, единственное в данной ситуации доступное ей развлечение: шуметь и сыпать нелепыми остротами.
Солнце, снова Солнце, торжественное и величественное в своей оранжево-алой королевской мантии, неспеша удалялось куда-то туда за горизонт, снова и снова оставляя растерянные толпы своих ничтожных подданных на растерзание тьме и духоте. Непроницаемо-черный сапог неотступно следовал за Его Величеством, венценосно-светоносным, то и дело норовя пнуть монарха, сбить его с ног и втоптать в морскую гладь, но как всегда соблюдал правила приличия: негоже так с коронованными особами. В следующий раз. Завтра в это же время, может быть. Не стоит торопить события: пусть себе идет. Все равно сейчас я. Даже Селедцов знал, что следующего раза не будет. И сверчки это знали. Они возобновили хвалебную песнь ночи, воздух опять наполнился диссонирующим звоном негритянских струнных и вокальных. Селедцов вышел, огляделся по сторонам. Ночь погрузилась в тяжелый сон. Миллионы глаз опустили веки, подернулись серой мглой, пеленой тумана. Черный сапог мягко накрыл землю своей тенью, густой и почти осязаемой, и застыл посередине, выбрав надежной точкой опоры низкие предгрозовые облака. Опустись сапог чуть пониже, Селедцов наверняка уловил бы запах его сырых резиновых подошв.
…Ах, вот еще. Изумительные слова, прямиком оттуда, невидимая паутинка счастья, сорванная и унесенная куда-то одним порывом ветреной судьбы. Не уходи, - слышалось тонко и нежно. Останься!!! – нарастала в голосе боль, полная предчувствия необратимого. Пожа-а-а…, - здесь грубо вмешалось забытье. Сеанс окончен.
Протяжное, невыносимое утро. Серый, тяжелый вой ветра. Монарх не вышел, и в комнате Селедцова поселилась качающаяся вместе со стенами полутьма. Качается Селедцов, качаются в распухшей голове, накатываются мутными волнами зловещие звуки, беженцы из далекого вчера: …ррррм!!! …рррря-а-а!!!
Свист, скрип; что-то тяжелое упало на крышу, отчего Селедцов вздрогнул, и, нехотя покинув постель, направился к двери. Не дожидаясь воистину джентльменских попыток Селедцова подать ей руку и не выдерживая более напора ветра, дверь втолкнула свое плоское деревянное тело внутрь коридора. Селедцов успел отпрянуть, но тут же стал усиленно тереть глаза: в помещение ворвалась стена шквального ливня, предваряемая белесой тучей пыли, перемешанной с песком и мелким мусором. “Одиннадцатое…” – вихрем пронеслось где-то внутри. Снаружи гремело и ревело, небо и море неистово проклинали новый день, рвали его в клочья и хаотично расшвыривали их по острову. На одно, лишь на одно-единственное мгновение среди туч показалось острое, яркое, ослепительно-оскаленное… В считанные минуты озверевшее, ненасытное море поглотило остров.