Яблочный Спас : Wish you were here
09:57 14-10-2010
Двое суток… Почти двое суток… Пятая смена подряд. Крыша даже не течет, она уже стекла, давно. В башке — вата. И звенит. Ватный звон…
Хочется спать, даже не хочется, а не можется не спать. И я, наверное, сплю;
По крайней мере – вижу сны, или их обрывки, или отголоски снов, или их тени… Они переплетаются с явью – с сырой, промозглой вонью зольного цеха и грохотом “Молисы”, и я путаюсь и вязну в них, как в тошнотворном тифозном бреду.
Горят веки и безумно болит голова…, это хорошо, это не дает мне уснуть. Это, и еще голод. Жрать хочется до икоты, до рези в желудке. И я забиваю голод куревом. Правда “Беломор “ уже кончается, до конца смены не дотянуть…
Я купил пачку сегодня днем, в пирожковой, что рядом с заводом. Пришел туда, прямо из цеха, не переодеваясь, не умываясь. Да-а…, видок мой был колоритен — все, кто там был, старались не смотреть на меня, я мешал им жрать, как мешает жрать кусок дерьма перед носом. А я и был у них перед носом – стоял посреди зала, шатаясь от голода, бессонницы и усталости, перебирал в грязной вонючей ладони медяки, и никак не мог их сосчитать. Так и высыпал на блюдце продавщице горстку мелочи, в надежде, что там наберется двадцать копеек…
Она долго пересчитывала медь, брезгливо перебирая монеты пальцем, иногда искоса, кривя губы, посматривая на меня. И тогда я тоже посмотрел на нее, посмотрел в глаза и увидел, как кислая гримаса отвращения сползает с ее лица и на нем появляется сначала оторопь, а потом страх…
Выйдя из пирожковой, я присел – плюхнулся грязным тощим задом на асфальт, прислонился спиной к фонарному столбу и жадно закурил. Курил много…, долго… Курил столько и до тех пор, пока не загнал голод в самый дальний угол кишок…
Теперь “Беломора” почти нет. Плохо… И ни у кого не стрельнешь – не дадут. Правильно, я бы тоже не дал.
“Молиса” грохочет как десять отбойных молотков. Не слышно ни хрена, хоть пали над ухом… И звук, который я слышу, вызывает у меня, удивление, тем более что это человеческий крик. Правда, я раньше не слышал, что б люди так кричали. Так кричат свиньи, если их не убивают сразу — бегают, заливают все кровищей из раны и кричат. А этот кричал так же, даже громче – недорезанная свинья ни за что не переорет “Молису”. Кажется, что у орущего бездонные легкие. Он орал все время, пока я туго соображал, что это и откуда орут, пока плелся к кнопке, чтобы выключить машину…
Когда выключил, человек уже затих, но я уже знал, откуда доносился крик. С первого пресса. Плетусь туда. Там сейчас стоит… — этот, ну, как его, не помню… — чернявый такой, лопоухий…
Когда подхожу, лопоухого как раз оттаскивают от пресса. Руку ему сдавило, вот он и орал. Сильно видно сдавило – кожа местами лопнула, местами порвана, обломками деревянной лопатки порвало, наверное. Кисть синеет и пухнет на глазах, густо льет кровь. Чернявый уже не орет, скулит только, и слезы льются у него… Маленький он, чернявый, самый младший из нас. Вроде, говорил, четырнадцать ему… Он сидит на полу, прислонясь к стене каптерки, придерживает изуродованную руку здоровой и, как ребенок, вертя головой, пытается заглянуть каждому в глаза. Чего пытается? Ничего он там не увидит, ни у кого. Плевать нам на него и на его руку. С каждым может случиться… Жгут надо наложить, вот что. Вон как кровит. Черт, веревки никакой нет. Придется ремнем. Делаю удавку из ремня, пытаюсь нацепить ему на плечо, мальчишка скулит сильнее, испуганно вжимается в стену. Дурак.., возиться еще с тобой… “Держи…,“ — сиплю я. Двое берут его, один держит голову, другой – здоровую руку. Я покрепче хватаю его и пытаюсь накинуть петлю, получается плохо – рука скользит по крови. Пацан верещит и сучит ногами. Больно ему. Ну вот, затянул. Руки у меня все в крови, отираю их о рубашку, потом вымою.
Чернявый уже не скулит, только всхлипывает. Устал. От боли и страха устал… На него уже никто не смотрит, все привыкли. Всякое бывает…
Пару недель назад сдох Раввин. Мы все смеялись над ним в тот вечер. Потому что смешной он был. Высокий, худой, мосластый сорокалетний мужик, с окладистой бородой, большими залысинами и большими, карими и влажными еврейскими глазами. Всегда печальными глазами. За эти глаза и за дурацкую шапочку, которую он носил почти всегда, его и прозвали Раввином.
Он тогда решил остаться в цеху ночевать. Поздно уже было, утром снова на смену, а до дому далеко, да и выпил он… Чтоб не замерзнуть ночью, надел ватник – грязный и кургузый, рукава по локоть. Очень смешно было. Мы и смеялись. А он застегивал пуговицы на ватнике и иногда смотрел на нас, грустно и, как будь-то, извиняясь. Он всегда смотрел так, грустно и извиняясь. Он пошел спать за Стекла, там тепло. Там он и сдох, на гравии, пропитанном кошачьей мочой, да и нашей тоже.
Утром мы вытаскивали его оттуда. И не могли вытащить — скрючило Раввина перед смертью, так он и окоченел, скрюченным, а проходы узкие, не протащить. Мы матерились и дергали его – ни в какую. Пришлось помять его, поломать. Не получалось по-другому.
Пойду… До конца смены два часа осталось. Эх, болтает меня… Вот так и этого паренька болтало, наверное. Он третью смену пахал, а ночью на нижних измерениях стоял. Ещё радовался, дурак, что в ночь пустили и на измерения поставили. Оплата двойная, а на измерениях расценки не плохие и не надрываешься. Не знал он, что в ночь хуже измерений работы нет. Дуреешь там. Свет синий и яркий. И грязный, в потеках белый кафель, как в морге. И вонючий пар в воздухе болтается. Холодновато там, но все равно испариной покрываешься, а может пар оседает. Работа монотонная. Бьешь штампом только, да вальцы машины позвякивают. Вот от этого звяканья и дуреешь, башню враз сносит. В ночь работу поживее надо, пусть даже и тяжелее…
Ладно, это к лучшему даже, что так его. Странный он, другой совсем. Чушь всякую нес. Про то, что лес любит, и еще что-то любит. Усирались над ним все, а он обижался, ненадолго, правда.
Мне проще, я такой же, как и все здесь. Хотя поначалу тяжело было. Особенно в зольном. Воняет там, будь-то голову в ведро с говном засунул. Многие поначалу блевали даже. Потом привыкли. Теперь мы ходим по щиколотку в вонючей склизлой жиже и ничего, даже не замечаем… И у Координатора в первые дни вся морда покрылась сочащимися сукровицей струпьями от дерьма, которое в воздухе болтается, он так неделю ходил, как мертвец подгнивший, потом прошло.
Ко всему привыкаешь, спать только часто хочется, и голодно иногда. Но можно стрельнуть несколько копеек и взять в столовой чай и кусок хлеба, а пока стоишь в очереди, спереть ещё несколько кусков, тогда хорошо, тогда наедаешься.
Здесь вообще-то ничего, если привыкнуть. Я давно здесь. Я знаю, где достать шелак или даже спирт, с купоросом, правда, но все-таки… Знаю, как работать в немецких сушилах и не свихнутся от жары, как пропитать потом папиросы, чтобы не так драли горло с перекурки.
Иногда, в ночь, когда уже нет сил работать и мастерицы не шакалят, мы собираемся в слесарке и пьем мутный, желтовато-коричневый, как моча желтушника, шелак. Или, если удается найти, пьем спирт, ярко синий, если с медным купоросом, или изумрудно-зеленый, если с железным. Чистый спирт у нас редко бывает…
И народ здесь прикольный – вьетнамцы, лаосцы, кубинцы, негры, алкоголики, шизанутые, освободившиеся уголовники и суточники, кого здесь только нет. И мы учим друг друга матерится на разных языках, слушаем рассказы про то, как там, и рассказываем про то, как здесь… Слушаем про то, как Туан, капитан вьетнамской армии, жрал человечину в Камбоджи, палил из огнемета и жрал, смеемся над рассказами кубинца Элио про девок, очень он любит их трахать…, мы все любим, но Элио – особенно. Еще наладчик Серега-Пузо рассказывает про войну, точнее – про войны. Серега – бывший спецназовец, и воевал на всех войнах, которые вела Империя. В последней войне его ранили в живот, а врачи не смогли до конца сшить ему мышцы, и кишки у него валяются прямо под кожей и сильно выпирают. Потому и Пузо. Теперь он тоже здесь… Еще есть Сашка, ему сорок, он алкоголик и шизофреник. Он пытается создать теорию гравитации, но никак не может, зато возводит в степень и вычисляет корни в уме, похлеще компьютера.
Здесь кунсткамера, и все мы – уроды в ней. Уроды, подонки, отбросы. Мы – ландскнехты зоны дерьма, боли, смерти и страха… Зоны, которую люди, там, за проходной, почему-то называют жизнью…