iklmn : И всё-таки, я завершу
18:51 20-01-2011
В знаменитую на весь мир глазную клинику при Украинском институте экспериментальной офтальмологии Крюков явился, не имея за душой ни вызова, ни мало-мальски значимого направления. Сотни, тысячи незрячих больных от столиц и весей стремились в приморский южный город. Григочевск давно стал для несчастных паломников своею чудотворной Меккой; сквозь безнадёжную мглу лишь он один мерцал им слабым лучом спасения. Тот, кто уже знал куда едет, предусмотрительно запасался всевозможными справками, направлениями, рекомендациями. Всё это не могло заменить собою желанного вызова, но в то же время составляло хотя бы малую основу для начала переговоров. А желтая, просвечивающая на сгибах бумажка, выданная Крюкову пять лет назад в госпитале, здесь никого не впечатляла и ни в чем способствовать ему не могла.
Лишь через десять дней после приезда ему удалось наконец, пробиться в кабинет первичного осмотра. Обследование было болезненным, но недолгим, и закончилось полным крахом всех надежд.
За эти дни Крюков уже достаточно пообтёрся среди товарищей по несчастью, чтобы примириться с печальной мыслью: о скорой операции и речи быть не могло. Катастрофа заключалась в ином: его даже не внесли в списки очередников. Как ни умолял Крюков зачислить его в эту чудовищную — на три-четыре года — очередь, всё было напрасно. Ответ был один: «Операция в условиях нашей клиники вам рекомендована быть не может».
Наконец, всеми правдами и неправдами, ему таки удалось записаться на приём к Самому. Дня приёма у директора Института пришлось ждать ещё две недели.
… Едва Крюков переступил порог кабинета, (мать попросили остаться в коридоре) как знакомый по спорам в клинике, неприятно грассирующий женский голос беглой скороговоркой зачитал сопроводительную записку: такой-то и такой…. откуда и зачем… и сразу взяв тоном выше, неприязненно пожаловался:
— Нельзя не отметить, что больной Крюков ведёт себя весьма агрессивно. Буквально терроризирует весь персонал клиники.
Крюков вначале не понял, что означают эти всхрапывающие «техгогизигует» и «агхессивно». А когда осознал, пыхнул неожиданной, сжигающей всякую предусмотрительность яростью. Подходил к концу месяц бесплодного и недешевого пребывания в Григочевске. Нетерпеливое ожидание чуда переплавилось в раздраженное недовольство всем окружающим: житьём на чемоданах, безденежьем, очередями…
— Вы лучше посмотрите, что у вас в регистратуре творится! Лечите людей со всего остального света, а свои в четыре ряда пусть стоят? По головам пусть ходят, да? Между прочим, лечите и таких, кто недавно ещё воевал против нас. Глаза нам выжигал!
— Кого и каким образом лечить, позвольте всё же решать… не вам. Стране нужна валюта, знаете что это такое? Да посадите же вы больного к свету, сестра!.. — раздраженно перебил Крюкова отчётливо резкий, чуть тронутый сухим старческим придыханием голос.
Голос не был натужно-крикливым, не обнаруживал он какой-то особенной внешней силы, но разом заполонив помещение, играючи перекрыл и возбуждённую крюковскую речь и присвистывающие шепотки за столом. В подколенки Крюкову мягко ткнулось кресло, чьи-то почтительные руки усадили его, довернули лицом к столу.
— Могу вам уделить не более пяти минут. Так что рассуждать не надо, отвечайте только на мои вопросы, конкретно и коротко. Сколько лет на инвалидности?
— С сорок пятого.
— Снимите очки. Та-а-к… танкист?
— Военный летчик. Был…
— Странный ожог. Контузии были? Падения? Удары?..
— Были…
— Боли в глазах? В голове?
— В затылке… Иногда. Глаза не болят.
Не был голос и таким уж нарочито-повелительным, но в усталых, почти безучастных интонациях таилось столько непререкаемой, гипнотизирующей уверенности в своём всевластии над человеком и над ним Крюковым в том числе, что ознобом вошло в Крюкова и усмирило — уж как скажет Голос, так всё и будет! Если безбожник Крюков когда и поминал бога, то чаще в сердцах и неосознанно. И ему показалось бы нелепым задумываться, что мог бы ему ответить тот, кого вовсе не существует, и как он выглядит. Но если бы вдруг он всё-таки задумался об этом, — потом, на исходе жизни, когда и жизнь, и сам Крюков стали другими, — он бы ответил утвердительно: да, я знаю, какой голос у самого Бога и как он может выглядеть.
И он воистину был Господом-богом — седобородый величественный старец. Его боготворили, его обожествляли, перед ним благоговели и преклонялись, на него молились и возлагали последние свои надежды. Тысячи несчастных благословляли его имя, сотни воскресших к жизни и к свету готовы были целовать святые, талантливые руки, наученные вершить чудеса. Впрочем, у смертных гениев в отличие от непогрешимых святых случаются черные дни. И тогда те, кто не признавал за ним права на неудачу, отрекались от него и предавали анафеме. И ещё одна слабость была у земного бога: он искал славы, любил почести и не был ими обделён. В 36 лет получил кафедру и клинику, стал молодым профессором. И в 75 всё так же виртуозно лелеял вязь тончайших своих операций. Академик-орденоносец, лауреат всех мыслимых премий, Герой труда! — привычно и гордо блистал он в оправе незакатной, вполне заслуженной всемирной славы.
— Результаты обследования таковы, — зачастил-заскрипел всё тот же картавый женский голос, будто щебёнку перетирал зубами. Только теперь угодливо, как по-писаному, пересыпая латынью редкие знакомые слова. — Обширные послеожоговые лейкомы роговиц. Келоидное заращение зрачка… Реакция на свет отсутствует полностью. Нистагма нет. Вероятна отслойка ретины в области белого пятна. Основная причина слепоты – посттравматическая внутренняя офтальмоплегия. Полная, стойкая потеря иннервации сетчатки.
В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Лишь тяжко билась в глухое стекло и заливалась обиженным звоном мартовская, до поры проснувшаяся муха.
— Всё у вас! — утвердительно заключил Голос.
— Да, всё.
— Что же вы бунтуете, молодой человек? С такой чудовищной симптоматикой вас никто и не возьмётся оперировать.
Крюков заволновался. Он допускал, что его, может быть, и следует немного поманежить, проучить за настырный характер. Но ведь не пристало чинному академику шутить такими вещами. Желая всё же показать, что оценил розыгрыш, он натянуто улыбнулся:
— Я ведь много и не прошу. Срежьте мне эти клятые бельмы, и я хоть что-то да буду видеть.
— Вот так. И никаких проблем, — хохотнул другой, молоденький голос. Не найдя поддержки вокруг, вкрался еще раз, теперь уже мягко, увещевающее. — Да не сможете вы видеть, голубчик. Как вы не поймёте?
— Придёт моё время, и буду! Мне ещё в госпитале майор Рожнов говорил, надо, мол, потерпеть лет пять-шесть.
— Что такое? Какой к черту майор?! Ни один в мире офтальмолог не вернёт вам сегодня зрение. Это говорю я, — генерал-майор, если вам так уж важны звания. — Голос не шутил, это становилось оглушающее очевидно.
— Как же так?.. Я же к вами вон откуда… Вас везде называют кудесником, — холодея душой, лепетал Крюков.- Вы только попробуйте, я на всё согласен, хоть насмерть зарежьте…
— И пробовать не будем! Зряшная трата времени и здоровья. Я хирург, учёный,
но не фокусник. Не пришла ещё пора для таких операций. Тут надобен иной уровень микрохирургии. Другой инструментарий, другие микроскопы. Наконец, другие люди…Другие!.. Ну-у, не плачь, солдат. — В Голосе прорезались досадливые ноты. — Надо набраться терпения. И ждать. Ждать пять, десять, может быть, пятнадцать лет. Сестра, пригласите следующего! Ничего, солдат… Ты ещё молод, время летит, и наука не стоит на месте.
Академик сидел в окружении белоснежной, многочисленной свиты, величественно-суровый и могущественный, как шиитский имам. Под черной профессорской феской угрюмилось длинное горбоносое лицо, широкий клин бороды сиял тяжелым, серебряным отливом. Светлые стальные глаза, глубоко спрятанные под седыми дугами бровей, смотрели в спину уводимому Крюкову холодно и неприветливо. Жалел ли он очередного несчастливца? Пожалуй, он уже и забыл про него. Сколько их прошло перед ним?.. И даже мучительная, угрызавшая ещё совсем недавно досада — нет, не всё ещё он умеет и не всё может! — теперь не угнетала его. Что ж, он сделал немало, пусть попробуют другие. Сейчас перед его глазами стоял не сам больной, а лишь набор симптомов, и он думал о том, что придёт время и всё это, наверное, будет оперироваться. И должно быть, в этом будет и его какая-то заслуга. Вот только самого его уже не будет. И не стоит ли он сегодня уже преградой этому будущему?..
* * *
Можно как-то привыкнуть к беспросветной пустоте вокруг, но невозможно примириться с безнадёжностью. Надежды у Крюкова больше не было никакой, жизни без надежды тоже не могло быть. Вернувшись домой, он раз и навсегда решил для себя — жить ему осталось недолго, но минута прощания с жизнью и должна подарить ему несколько светлых предсмертных мгновений. Ведь если и есть в этой жизни какой-то высший смысл и справедливость, то не может случиться так, что столько лет борьбы, упований и немой мольбы пропадут даром. В конце концов, должно же это каким-то образом материализоваться, пусть мобилизуя все жизненные силы, пусть даже сжигая их дотла в одном чудотворном импульсе. Иначе зачем человеку страдать, надеяться, и жить?
Но ранней весной 1962 года почта принесла неожиданный, перепугавший мать, вызов из Григочевска.
Знаменитый академик умер в 1956 году, прожив славную и долгую жизнь и оставив после себя не менее знаменитую школу последователей. Когда гаснет путеводный свет, излучаемый затухающим светилом, ученики ещё некоторое время бредут той дорогой, которую высветил перед закатом Он. Но постепенно глаз привыкает, и те, кто позорче других, начинают видеть иные цели и другие пути…
Почти год провёл Крюков в клинике, перенёс несколько операций, одна сложнее другой. Светоощущение сетчатки восстановилось уже после второй.
На некоторое время Крюков стал общесоюзной знаменитостью. О бывшем военном лётчике: «который восемнадцать лет ничего не видел, но рук в знак покорности злой судьбе, не опустил», писали в центральных газетах. А Украинское телевидение отсняло коротенький ролик-фильм. Чернявая, ослепительно-красивая тележурналистка всё подступалась к нему с радостно понукающими вопросами: « Вы ведь счастливы, да? Счастливы?..» А Крюков гладил необвыкшим взглядом смуглые полные руки, протягивающие микрофон, почему-то вспомнил Настю Черникову, и лишь вымученно и виновато улыбался. Потом этот момент из фильма вырезали. Вновь открывшийся мир показался ему неожиданно блеклым, будничным, суетливым. Лишь накануне отъезда из Григочевска вырвался Крюков к морю, никогда прежде не виданному, и здесь на голом неприютном берегу, дошел до него весь воскрешающий смысл перемен. До ночи не уходил он с грохочущего мола, и не торопился утирать захолодавшие щёки, мокрые и солёные… должно быть от пыли штормового прибоя.
Он не узнавал родной Стреченск из окна поезда. Не узнавал подновлённый, обшитый вагонкой вокзал. Не узнал и мать, которую видел воочию на этом же вокзале осенью 42-го года. Все эти двадцать лет она оставалась для него той, статной и моложавой. На слякотном перроне, чуть не сшибив с ног, в него вдруг вцепилась сутулая, пугающе незнакомая старуха. Знакомо причитая, прятала в распах его короткой обремкавшейся куртки усохшее измождённое лицо. Из-под платка выбилась ему на грудь прядь бесцветных, неживых волос. И стенящая, выворачивающая грудь боль за родного человека, вольная и невольная вина перед матерью подломили Крюкову колени посреди грязного заплёванного асфальта….
Молоденький, зачуханый, как помазок, железнодорожник неодобрительно качал головой — что уж так плакать, убиваться-то? Встретились, поди! Осмотрщик пренебрежительно и шумно потянул в себя носом, но, почувствовав такую меру недостаточной, прошелся ещё и рукавом. Наведя себе чудовищные мазутные усы, тюкнул длинным молотком вагонную буксу и пошёл себе настукивать дальше.
Говорят, от радости не умирают. Мать умерла через полтора месяца. Ни на что она особенно не жаловалась, только вся как-то расслабилась, размякла после возвращения сына. Так, наверное, замерзает у крыльца охотничей избушки изодранный зверем, обмороженный промысловик. До времени поверил он в своё спасение, и на самую малость — дверь отпереть — сил уже недостало. Умерла мать легко. С вечера была разговорчивой, даже посмеялась чему-то. Легла спать, и не проснулась. Так замирают часы, оставленные на ночь без завода. Хозяин хватился утром, а часы остались там, в ночи, в тишине…