brunner : Соблазнитель и его отец
11:01 14-08-2012
Сергей Константинович… От этого имени на нашем всеми любимом и великом филфаке девушки почти падали в обморок; сразу чувствовалось возбуждение; мы стояли, прикусив губки, такие невинные дурочки, очень милые, очень доступные, но только для него… Я, правда, занималась изучением этого вопроса довольно долго, и теперь могу написать правду о Сергее, или Сереже, ведь ему всего было двадцать семь…
Двадцать семь лет, а нам по восемнадцать-двадцать. Он вёл зарубежную литературу, рассказывал нам о Джойсе или о Торо, но мы не слушали: все как одна, по какому-то магическому совпадению, по моде, мы следили за его губами, то и дело обнажавшимися белоснежными зубами, игривым зелёным глазам, которыми он нас мысленно раздевал. Мы радовались ему весьма вольному смеху; его «трехдневной щетине», которой он почему-то особенно гордился. Да, мы, студентки филфака, были влюблены в него. Ещё бы, такой красавец, хотя, впрочем, какой он красавец? Но интеллектуальная сила!
Мы знали, что он бабник, страшный блудник, но всё равно поддавались искушению и «заходили к нему на чай», затем впадали в трансцендентное состояние, сродни медитации, заслушиваясь его разговорам о Набокове, Орхане Памуке, Камю, Жан-Поль Сартре, или как он его сам называл «ЖПС».
Он был открыт, очень открыт, никогда не скрывал своих намерений, всегда получал, что хотел. Потом, он признался мне, что девушки были его основным мотивом продолжения учёбы в аспирантуре. На литературу он, однако, не плевал. Когда я заходила в первый раз (далеко не в последний) в его квартиру, в сталинском доме (он мог часами говорить о сталинском ампире), меня поражали книги, которые были повсюду. Огромная библиотека, где хранились фолианты восемнадцатого века и дореволюционные издания «Русского вестника», Достоевского, Некрасова, Лермонтова. Шкафы с модными нынче у молодежи, но почти неизвестными тогда у нас Коэльо, Мураками…
Мы садились на его дорогущий кожаный диван, доставшийся от отца, пили кофе с лёгкой карамельной пеночкой, а рядом лежал томик Бродского, которого он ежечасно цитировал, даже в постели. Потом мы делали «дела» на всегда чистых, безупречно пахнувших простынях; когда я открывала глаза, вокруг проносились кусты его «оранжереи», который он заботливо поливал каждый день, пейзажи лучших московских художников. Утром, после двойного эспрессо, он вёз меня на В-вы холмы встречать рассвет, он молчал, я пыталась разгадать его загадку…
Какая же я была дура, я думала, что в нём есть загадка! Эх, если бы я могла прочитать его мысли… Наверняка, это были просто банальные похвалы моему юному гибкому телу (спасибо гимнастике в детстве), моей провинциальной кротости и отсутствию хоть капли гордости. Да, он умел вскружить голову. Я не поддавалась долгое время; у него пока в распоряжении были остальные студентки, же молодые и богемные, или скромные, как я. Он пил с нами вино урожая восемьдесят восьмого года, которое купил во время «европейского турне», рассказывал об «экзистенциализме в поздних произведениях Горького», затем удалялся с одной, наиболее милой из нас. Мы же по-овечьи блаженно улыбались. Ему была нужна именно та самая милость, а не «пошлость форм». Сам он признавался, что любил только славянок и француженок, первых за необыкновенную красоту и радующую глаз скромность, вторых за умение.
Впрочем, он не был так однороден, если вы подумали, что рассказ идёт об обыкновенном развратнике, коих земля русская носит миллионами, но которому, в отличие от многих, шансы падают как капли дождя поздним ноябрём. Я могла бы рассказать тут всю его технику соблазнения (которая была предельно проста) или перечислить всех его любовниц, но это лишнее. Я хочу вам поведать об одном, довольно интересном повествовании о его отце. Вот рассказ его, каким запомнила его я:
«Отец мой, весьма известный среди диссидентов писатель – Груббер, слышали, может, нет? Он был сторонником «правдивого реализма»; старался писать, что сам пережил. Если он любил – значит, писал о любви, если ссорился – о ссоре. Несмотря на славу диссидента, его любили и в партийной верхушке. У него была пара романов и хорошие рассказы. Но вот один рассказ поразил меня больше всего. (
NB Это рассказ в рассказе, не был опубликован отцом Сергея Константиновича – Константином Фомичом Груббером и пылился среди архивов Сергея Константиновича, что достались ему в наследство):
Печатная машинка
В шесть часов утра, в маленькой квартирке на окраине Петербурга, на кровати, сидела молодая женщина, лет двадцати семи. Она была одета в лёгкий халатик; волосы её были собраны в пучок; а под усталыми глазами явно намечались круги. Эта женщина была никто иная как Полина Аркадьевна, или просто Поля. Напротив неё, на почти разломавшемся от ветхости стуле, сидел мужчина, старше её лет на пять, Александр Рубберг – малоизвестный писатель, непонятно чем и как заслуживший любовь Полины. Однако любовь была в прошлом.
- Поля, Поленька! Я клянусь тебе… Я умоляю… Хочешь, я на колени встану? – и он действительно встал на колени, прислонился головой к её ногам, а затем заплакал.
- Ты смотришь так… надменно… Я знаю, ты не любишь – ты гордая, Поленька… Ну, хочешь, мы уедем? Я брошу все дела. Мы будем бедны, но счастливы!
Полина так посмотрела так в его глаза, что он опять заплакал от отчаяния. Он был жалок, но ей не было его жалко.
- Встань, – устало проговорила Поля. – Иди, умойся. Ты всё итак знаешь.
- Да, я знаю — мне нужен толчок. Толчок! Я же богемный писатель, это говорит сам Гейнман!
- Гейнман — придурок, еврей и отброс общества.
- Гейнман мой друг! – возразив, обиделся Саша.
— Мне всё равно плевать, что говорит Гейнман. Всё, что ты написал – дерьмо. И ничто не опубликует, ты знаешь. Я виню лишь себя, что тогда я влюбилась в тебя, о, боже, как я была наивна!
- Поля… Мне так нужна поддержка, у меня творческий кризис, депрессия… В одной тебе моё счастье и заключается. Ты же знаешь, я такую, как ты не найду! Я тебя люблю! Я уже три года одной тобою живу!
- Ты знаешь, как я к тебе отношусь… — не глядя на Сашу, сказала Поля.
Саша встал и пошёл умываться. Полина села на край смятой кровати. За окном занимался сырой петербургский день, из-за стоявших на подоконнике гераней пробивались лучи утреннего, неласкового ещё солнца.
- А знаешь, ты дрянь! – Сказал Саша, высунувшись из ванной, — ты дрянь порядочная! У твоего мужика проблем выше крыше, а ты… А ты… шавка!
Полина, однако, смотрела в окно и едва слышала Сашу. А если и слышала, то не обратила внимания. Ей слова этого человека не были важны, гораздо более занимал её рассвет.
- Посмотри на солнце. – Сказала вдруг она. – Посмотри!
Саша удивлённо, слегка раскрыв рот, подошёл к окну и посмотрел на мокрую питерскую улицу, по которой, торопясь, шли прохожие; солнце вставало медленно и неохотно.
- К чёрту Гейнмана, к чёрту издателей! А? Что на это скажешь? В Париж? Рассвет на Монмартре, кофе, бордо за обедом? – сказала Поля.
- Куда-а? – Протянул Саша – В Париж? А на какие шиши? Ты на что будешь там жить? А?
- Ты говорил, что со мной хоть на край света… — сказала рассеянно Полина.
- А потом я сказал, что ты – дрянь.
- Верно…
Солнце ударило в глаза Саши, он, щурясь, отошёл от окна и плюхнулся на кровать. Он заплакал. Она смотрела на него – несчастного, завернувшегося в простыню и рыдавшего, как мальчишка, она знала, что ненавидит его, что не испытывает к нему любви, что он зависит от неё, что она может сделать всё, что хочет. Но ей не было это приятно. Поля сказала, усмехнувшись:
- Нет, Саша, это ты всё-таки подлая дрянь!
Саша высунул из покрывала заплаканное лицо и посмотрел на неё красными от слёз глазами:
- Прости, что? – Тихо сказал он. – Что ты сказала?
- Это ты дрянь. Три года ты насилуешь мне мозг. И Гейнман, и Анна Николаевна! Ты меня затрахал уже, мне уже столько лет; я хочу жить нормально, хочу мужика нормального, а не такую размазню как ты, ты решения принять не можешь, ты в Париж не можешь… Ты слабак. Я устала.
Саша тупо уставился на неё и смотрел, как будто не понимая. Затем он потянулся к сейфу, где лежал дедушкин револьвер, снял предохранитель и подставил к уху Полины.
- А ты повторишь это сейчас? Да? – Кривая улыбка извратила изгиб его губ.
- Повторю… Ты жалок… Ты… Ты… Я так устала… — она отвернулась.
Он опустил пистолет и стал смотреть в пол. Так продолжалось с минуту; вдруг он ударил её по лицу, резко, наотмашь. Она вскрикнула, а он подставил пистолет к её небесного цвета правому глазу; видя, как отражались в радужке лучи питерского солнца; он видел лопнувшие сосуды и видел себя в отраженье её испугавшихся глаз. Она смотрела пугливо, но гордо, затем она тоже улыбнулась, эта улыбка была фатальной.
- Ха, а ты даже пистолет купил, потому что не можешь драться.
Раздался гулкий выстрел.
Александр раскрыл окно, жадно глотнул сырой петербургский воздух, затем потянулся за раритетной печатной машинкой, на которой печатала ещё Харпер Ли «Как убить пересмешника» и начал писать:
«В шесть часов утра, в маленькой квартирке на окраине Петербурга, на кровати, сидела молодая женщина, лет двадцати семи…»
Посмотрев с минуту на тело любимой женщины, он, осторожно перешагнув через него, взял с тумбочки пачку сигарет и закурил. Улыбка показалась на его лице. «Это точно напечатают, это нельзя не напечатать!»». Вот таков был рассказ отца моего. Моя мачеха – замечательная женщина – Анна Сергеевна Ковальчук никогда не рассказывала мне о гибели Полины Груббер, этот рассказ, в свете этих событий меня весьма заинтересовал, зная любовь отца к реализму и тот факт, что он его мне не показывал, весьма настораживают.»
На этом моменте Сергей Константинович выпивал третий бокал беленького и, не пьянея, уводил молоденькую к себе на квартиру, цитируя Игоря Северянина.
Русская по матери и менталитету — Анна Иоганновна Эрхарт