Яблочный Спас : Спи, дурачок

18:45  29-01-2013
Когда умер Бродский, я тратил в Пекине последние баксы. Пил дешевое пиво.

Бутылки-акселераты вырастали в Срединной до размера нашего шампанского. Видимо стараясь соответствовать трэнду стать Новой Империей. Взамен рассыпавшейся кучкой пепла России и погрязшей в циничном величии Америкой.

Той ледяной зимой ветер Гоби свистел в щелях китайского недодела, а по утрам я вытряхивал из пододеяльника песок. Зима забирала всё круче, и, казалось, не будет конца ей, как, впрочем, не наблюдалось начала. Просто однажды, в конце ноября, утром я вышел из гостиницы и понял, что даже в Китае может идти снег.

***

Студенческий городок. Сумерки ноября. Бейдзин Ханкум Хантье ДаоШи – Университет аэронавтики и космонавтики имени хер пойми кого. Пекин.

Ветер, песок, дымка и первый снег. Мне он казался не белым. Скорее жёлтым, как лица вокруг. В наушниках плакал Дюран — Дюран, за восемь тысяч кэмэ жена отдавалась за амарэтто. И где-то в другом полушарии только что умер Бродский.

Я тащил за собой в матерчатой сумке сто два пустых пивных флакона и думал, как объяснить этим ненцам, что деньги это всего лишь пыль на ладонях Будды.

***

Хозяин лавки упрямо не понимал.

Я сказал, в переводе дикой смеси путун-хуа и бэйзик инглиш: — На тебе тару, а взамес отдавай пиво. Денег – не надо.

Он, щерясь стоптанной челюстью в потолок, отсчитывал грязные бумажки с портретом Мао.

Я повторил. Потом ещё. Потом, положил руку на пахнущее мочой китайское лавэ, и твёрдо ткнул пальцем в колонну пива five stars. Ноль семьдесят пять литра. Пять с половиной градусов. Полное говно.

Он снова не понял.

Молча протиснувшись за прилавок, я сунул кипу бумажек ему за воротник и настойчиво указал на бухло.
Помедлив секунду, сын Джао, внук Джао, правнук еврея с классическим именем Лю, воткнулся в тему и выдал на гора десять бутылок.

Я сказал: — Мало.
Ни хрена не разбираясь ни в ценниках, ни словах, ни правильности подхода к узкоглазым евреям, имевшим несчастье поселиться на границе с песочнодышащей Гоби.

Он сказал: — Хын Хао.
Что по русски означало: Всё замечательно – можешь проваливать.

Я сказал: — Мало.
И показал на зелёный шкалик семидесятиградусного пойла, в котором привык жарить по утрам сосиски из сои.

Он спросил, коверкая тот самый бэйзик: — Yre Russia fom? Той (что на их птичьем, по моему означало «да»)?
Я мрачно кивнул. И тут меня затрясло. Накатило вчерашнее, позавчерашнее, недельной давности. Я умер.
Потом ожил, сглотнув гаоляня в квадрате, нюхнув сои, заблевав грязный цементный пол.

- О-кей, О-кей, — как заведённый твердил узкоглазый самаритянин.
Бегал вокруг, суетился, лил водку на зассаные штаны.

***

В свой номер я прибыл нагруженный двадцатью пузырями китайского лёгкого, пятью флакончиками отравы, крепостью броненосца Потемкин, и волшебным флакончиком соевого соуса, выданного в нагрузку.

Присев у вяло теплого радиатора, открыл пиво, выпил. Достал карандаш, и подумал:
- Бродский то умер, а дух его где-то рядом.

Так мне казалось тогда – ибо в двадцать два мы все были идеалисты, нонконформисты, придурки, и Бог знает кто ещё. Золотая пора.
Глотнув уйгурского вискаря и оторопев от пронзительной смеси неведомых трав с таким знакомым «Роялем», схватил карандаш и вывел на листе в линейку:

Кончится снег;
Станет тепло;
Больше не буду пить.

Посмотрел на своё отражение в давно почерневшем окне. Я был похож на рождественскую ель – гирлянда бутылок полных, разбитые черепки пустых.
«Жизнь моя, такой ты и будешь. Пей, собирай, радуйся, плачь».
В голове завьюжило, как за окном; хохотнул саксофон в мозжечке – хотя не знаю, может и в Аделаиде той самой.
«Пусть так и будет. Пусть так и будет. А пока – зима. Ей решать».
Скользил карандаш, выдавливал детство, плакал под дверью пустынный ветер.


Короток век;
Слишком везло;
Было кого любить.

Ночь убежала, за хрупким стеклом вспухло раннее солнце. В равнобедренных тополях замельтешили забавные тени в шёлковых рубашонках. Карандаш устал елозить, сломался, но чиркнул напоследок финал:

Знала бы ты,
Что в голове
Осень и листопад.

Плюнуть на всё,
Скрыться в траве
И побежать назад.

Май и Февраль
Станут ничем,
Время – тонкая нить.

Знать бы куда,
Только зачем?
Незачем нам спешить.

Водка давно кончилась, до самолёта осталось полсуток, пьяный от лёгкости небытия призрак Поэта смеялся, пытался махнуть на брудершафт.

***

Я проснулся через полтора года, когда жена, разбив на прощанье хрустальный шар с картинками голых китайских девчонок, ушла. Не забыв, правда, прихватить телевизор, гитару ручной работы, щенка лабрадора, которого я пару недель назад купил на годовщину свадьбы.
Мучился несколько дней, не зная куда девать обнажённую как провода совесть. Потом заплакал, выпил, смирился, уснул.

Во сне пытался писать стихи; играл в районных ВИА; пытался проникнуть в тайну дешёвых вин. Любил смолянистый портер.

Изредка просыпался. Но лишь для того, чтобы убедиться, что ещё жив. А потом снова укутывал голову шерстяным одеялом и ждал. То ли пока придёт сон, то ли пока не пойму, что он никогда не кончится.

***

В этом забытье, словно в хрустальной стране, полной дивных колокольчиков из обсидиана, сладких запахов жареной корюшки и вечно зелёных водорослей под днищем заброшенного буксира, ко мне приходили старые знакомые с Кожевенного, вечно молодые шлюхи со Старо–Невского… Ушедшие в толковище начала века друзья.

Однажды утром, лениво досыпая очередное видение, я вдруг ни с того ни с сего вспомнил о стихотворном порыве, и попытался визуализировать строки, пришедшие на ум несколько лет назад в таком далёком теперь Китае. Представил, сплюнул, перекрестился, зарёкся писать стихи.

А потом передо мной материализовался вечно довольный поэт.

Он сказал: — В общем, я так и думал.
И прибавил, ухмыляясь: — Ничего из тебя не выйдет, дуралей, поскольку ты туп.

Я, было, хотел возмутиться, и даже приподнялся, помню, на локте, поскольку вставать было определённо невмоготу.

Но он тут же отыграл, добавив: — Впрочем, никто от тебя другого и не ждёт. Не обольщайся. Лучше живи, как живётся. Не разводи широко руки, ведь не объять Окоём, не объять.

И тихо рассмеялся, истаял тенью.
Только форточка скрипнула.

- Ветер, — подумал я, — Вечер, ветер, вечер, ветер.
И снова уснул.

Чтобы больше никогда не проснуться.