Ирма : Папины дочки
15:03 29-11-2013
Немолодой мужчина Анатолий мечтал о дочке. Долго искал, нет, не ту самую единственную, а самку с широкими бедрами, грудью налитой, икрами крепкими, лоном плодородным. Пусть без хороших манер, но без дурной наследственности. Не важно – блондинку, брюнетку, рыжую; высокую или низкую; круглолицую и покатолобую или скуластую с хищными породистыми ноздрями. Она могла быть и вовсе не красавицей, но с обязательной женственной приятностью. Жила бы по соседству или работала где-то неподалеку. Покупала бы, как и он, городские булки, спички, лампочки. Складывала в банку мечты.
Не тратя попусту время на цветы, конфеты и ухаживания, женщину с добрым именем Оля или Катя Анатолий привел бы в дом. Усадил за стол. Налил бы чаю. Предложил айвовое варенье, маковый рулет и сушки. Долго глядел бы, как она румянятся от горячего чая, и уже не смотрит исподлобья. Как понемногу теплеют ее обветренные от холода губы. Женщина морщинками добреет от сказанных слов, и позволяет застенчивым рукам исследовать все свои выпуклости и округлости. И запрокидывается назад ее ничем непечальная голова, и стреляет током не по-зимнему легкое белье. Расстелены чистые, пусть и в заплатах, простыни, на лампу накинут платок, чтоб не светила в потолок, стул подпирает дверь, и джазовый певец сердцем не фальшивит. Но стыдно раздеться, потому что спина у Анатолия не широка, а сутула, в старых оспинах; плечи подростковые и хилые; живот по-бабьи мягок, а ниже поросшего редкой шерстью пупка не диво дивное, а так – обыкновенный экземпляр, изогнутый к тому же влево.
А потом кто-то другой, такой гаденький, с чертами лица мелкими, в очках толстых роговых, похожий на растлителя малолетних, не брезгует бабой потрепанной, подминает ее под себя, просит поддаться вперед, с жаром говорит непристойности, разворачивает и так, и этак.
- Ты гляди, какой затейник, – думает женщина, по-паучьи слюнявит его бледное тело, и становятся шальными ее с ленивой поволокой глаза, и уже не перечащие, а требовательные губы хватают за седеющее ухо, оставляют лиловые следы на завялой шее и лысой груди. Женщина жмурится, попискивает, отдает себя бездне, затягивает с головой смурного Анатолия. Из этого булькающего несвежестью, паханного-перепаханного, вдоль и поперек исхоженного, дышащего и прелестью, и прелостью, и притворством, через девять лун родилось бы – чудо. Не наследника хотел Анатолий, а девочку – смышленую, говорливую, хохотунью, капризную, немного врунью, как и все девочки. Ее бы только холил и лелеял. Ей бы передал свои знания и силу. Научил бы понимать природу. Видеть то, что сокрыто.
«Доченька» – говорил он куда-то в темноту. Темнота не отзывалась. Темнота в доме была даже не мертвой, а какой-то синтетической. Анатолий ворочался в несвежей постели, зевал, чесался, кряхтел. Пережить бы зиму, перетерпеть бы вьюгу, убаюкать бы тоску, подливая в красную чашку с золотистым ободком и сколотым ушком черный грузинский. Спросите, почему не водки или чистого спирта? Не пил Анатолий вовсе да запаха не переносил.
Бездетный Анатолий старел, а скребущиеся за стенкой родители, молодели. Вот и мать уже лицом схожа с его первой любовью: такие же белесые, выгоревшие от солнца редкие брови и голубые, без глубины, а с какой-то обволакивающей прозрачностью глаза. Бледные щеки, бескровные губы. Невесомое тельце терялось в платьях, обутые на босую ногу тапочки шаркали, когда выбегала открывать дверь веселая. Нахмурившись, выгоняла тот час прочь. Потому что не тот пришел, кого видеть хотела. И так трогательны были все эти ее незрелости: остроконечные грудки, костлявые коленки, шероховатые локти, подвижные лопатки. Как ее звали? Кажется, Дашенька...
Дашенька нескладного и робкого Анатолия знать не хотела. Потешалась глупая над его любовью, хохотала с подружками над письмами с немодными немецкими стихами. Анатолий мужал, страдал, выжимал меж пальцев любовь, орошал все вокруг. Одни пустоцветы из той любви выросли. А меж тем тело гладкий камушек-голыш другой первым оприходовал. Надышал влажно в ухо заклинаний. Пустил в голову завихрений. Научил не дышать без приказа. Научилась. Накачал в плоский живот воздуха. А сам уплыл за семь морей, как и положено Черной Бороде. Раздутая, разутая, раздетая она пролежала, говорят, дней десять в воде. Рыбаки выловили. Земля за оградкой приняла.
- Впусти, – три раза постучала веткой по стеклу Дашенька. Открывать не стал: в одну реку дважды не войти.
На кладбище лишь теперь полюбил ходить Анатолий. На городском погосте было светло и благостно, не то что в церкви, где попы чернорясники, черноротые бабки-провидицы и бог-беспризорник.
- Дядя-дяденька, мне холодно, - позвал в темноте кто-то. Голосок дохленький, а от него зябко. Послышалось? Подошел. Наклонился к траве. Не ветер, зверь или птица. Плачет девочка Настенька, плачет жалобно. «Папа маму не любил, много пил и сильно бил, мама папе отомстила: всех нас газом отравила».
А вот Сонечка. Вчитался в бедное надгробие: два года лежит в венке из маргариток.
«Пропала я невеста ничья, весна убежала в чужие края, рыдаю, не знаю, куда мне деваться, не хочется мне на свет тот рождаться».
Стало быть, он, Анатолий, жених? Остаться с тобой, милая?
Сонечка вдруг озлобилась:
«Тили-тили-тесто, жених и невеста, тесто засохло – невеста сдохла! Старый черт, седые космы, ты проваливай с погоста!»
Чуть поодаль сестры, Лиза и Женя, хорошенькие, но дразнятся, дерутся, друг друга мучают, потому что крепко любят, а оттого и кусают больнее.
« Плакса, вакса, мандарин, На носу засохший блин! Скок сорока, скок-поскок, залетай-ка прямо в гроб. Слепа с ока, крива с бока, вырван зоб – отпевать не станет поп!», та ей в ответ: «Чокли-мокли, чокли-мокли, у тебя глаза иссохли и червями полон рот, съест тебя на ужин крот».
«Напоили Аню пьяну и свалили Аню в яму. Ни за что теперь не встать, не с кем девочке плясать!» – орет истошно. Неужели никто, кроме него не слышит?
«Мята-мята, рожа Кати вся измята, руки-ноги разбрелись, от волос остался пух, не люби, Катюша, двух». Прилег рядом. Прогонит или нет? Затихла. Спи, милая, спи.
А сколько безродных - ни портрета, ни даты, ни имени.
«Алешка негожий, обшит горелой кожей, лежит со мной в шелках, а я люблю Сережу!»
«Мальчик Степа был дурак, меня зарезал просто так. Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. Долго резал, долго бил, во дворе чужом зарыл».
Необласканные и нецелованные они сами тянулись к нему, а он целовал маленькие пальчики с грязными ноготками и заусеницами, розовые припухшие полоски от заноз и зудящие цыпки. Хотел запомнить губами улыбки. Собирал сон с заспанных глаз, и все шептал «потерпи», «скоро-скоро» и «тише-тише». Исколотых, изрезанных, иссохших, изжеванных, опаленных, поломанных было уже не починить, не склеить, не залатать. Как не кричали, как не просили – к ним не подходил. Что он кукольник какой из тряпья мастерить живое? Его девочки были красивые и юные. Удивительно, но время их почти не испортило, разве что от влажного воздуха стали бледнее щеки да истончались, словно от кандалов запястья и лодыжки.
Больше всего не любил Анатолий конец осени. Земля закрывалась. Костер тлел. Щедрые дары: гречишный мед, пряный чабрец, горький пустырник, хлеб из семи злаков, мясо трех зверей, янтарный эль и вино божоле – будто и не трогал никто. Крови лишь чуть-чуть отпито. Духи, коими были полны здешние холмы, молчали. Осиротевший на зиму Анатолий таял свечой над книжками, все искал ответа. В другие ночи, как келейник вместе с бессонницей бубнил молитвы, а с утра снова отрекался. Днем много делал всего, а толку никакого. Пил до изжоги мутный чай. Жевал заварку. Выбивал чайной ложкой сигналы, если есть кто-то там живой? Вдруг поможет. Смотрел в никуда, все равно что ущербная луна или щербатое солнце. Ревел выпью. Рвался на волю, будто держит его кто взаперти. А куда идти – все вокруг белым бело.
Календарь иссякал на середине марта, отряхнувшись от зимы, словно от дурного сна, Анатолий снова начинал жить. Пусть и пугала как в детстве первая майская гроза – «свят, свят, свят», и вязла в мокрой земле лопата, и не слушались пальцы, и ломило спину, но не завяли в травах диких и сорных цветы мандрагоры. Дома счастливый Анатолий наряжал своих девочек в платья, рассаживал подле себя, кормил с ложечки «ням-ням», а они желтыми зубками делали «ам-ам», но не жадничали и не просили добавки. Вечерами играли в «Угадай мелодию» и «Передай другому», слушали веселые пьески по радио. Подражая голосам на грампластинке, разучивали «У жирафа пятна, пятнышки везде» и «Это очень симпатичный, добродушный бегемот». Тихие послушные и ласковые не дразнились, не дрались, а слова все плохие позабыли. «Мишка очень любит мед, почему и кто поймет. В самом деле, почему, мед так нравится ему» – сопел в груди Машеньки косолапый мишка. Куклы в пышных юбках плиссе хлопали ресницами, в шелковых кудрях пестрели бантики, оловянные солдатики служили Наполеону, а юла бесконечно долго крутилась.