вионор меретуков : Таракан
18:35 04-07-2014
…Раф оглядывает гостиную, как будто видит ее впервые...
В углу, в кресле, в позе медитирующего Будды, спит Герман Иванович Колосовский.
Со стороны может показаться, что он не только спит, но еще и о чем-то думает. И, судя по величественно оттопыренной нижней губе и наморщенной коже на лбу, думает никак не меньше чем о судьбах мира.
Так и кажется, что он подумает-подумает и решит что-то необыкновенно важное, какую-то чрезвычайно запутанную всечеловеческую проблему, которую триста лет никто решить не может и от решения которой зависит будущее всей земной цивилизации, решит, проснется и тотчас же заснет снова.
Прежде Герман красил голову. В подозрительный черный цвет. Басмой. Чтобы выглядеть моложе.
Волосы приобретали шелковистость и явственный зеленовато-могильный отлив. Женщинам нравилось.
Если голова Германа попадала под яркий свет, она начинала светиться, как издыхающий газовый фонарь в безлунную ночь. Герман страшный бабник. «Впрочем, как и все мы, – вздыхает Раф. – Хотя мы на каждом углу орем, что бабы нас не интересуют. Что они для нас на втором месте. Или даже на третьем. На первом же – дружба. На втором водка. Можно и так: на первом – водка, на втором – дружба. Но женщины все равно – на третьем. Можно подумать, что женщины для нас не существуют. А на деле ни одна попойка без баб не обходится. Итак, раньше Герман красил волосы. Теперь не красит. Действительно, не покрасишь же лысину? Хотя...»
В советские времена Герман Колосовский был очень крупной шишкой в одном из отраслевых союзных министерств. Чёрная «чайка» со сменными водителями. Дача в Барвихе. Место в президиумах. Бессрочная броня на десять квадратных метров на Ваганьковском кладбище (до Новодевичьего недотягивал: не хватало пары шагов по служебной лестнице). Шикарный кабинет с туалетом, ванной и комнатой для послеобеденного отдыха, две секретарши.
Секретарши более двух лет не задерживались. Менял. Отчасти из-за подозрительности жены (он в те годы был женат), но больше потому, что любил разнообразие.
По слухам, готовился стать министром, но готовился слишком долго, и на вираже его обскакал какой-то невзрачный выдвиженец из глубинки, а Германа отправили на заслуженный отдых. В этой связи Колосовский страшно обозлен на все, что, так или иначе, связано с «демократическими» преобразованиями в стране.
Кресло, в котором спит Герман, своими избыточными размерами и чрезвычайно солидным видом напоминает царский трон в его мягком, «бархатно-пружинном», варианте.
Кресло это, в соответствии с фамильными преданиями, которые когда-то гуляли в семье хозяина квартиры, якобы было подарено лично Владимиром Ильичем Лениным деду Рафа, Соломону Шнейерсону, профессиональному бомбисту, за то, что тот в 1913 году в Калуге поднял на воздух какого-то несчастного вице-губернатора вместе с каретой, лошадьми и форейтором.
То есть, подарено оно было, естественно, не в 1913 году, когда у Ильича и собственного-то кресла еще не было, а значительно позже, уже после Гражданской, когда основатель первого в мире социалистического государства обзавелся креслами в таком немыслимом количестве, что излишками принялся делиться с соратниками.
Вот Ленин и презентовал Шнейерсону кресло, в котором Соломон сидел до 1937 года.
А после 1937 года в этом кресле сидели другие.
Сам же Соломон Шнейерсон где только потом ни сидел, но в креслах сиживать ему, к сожалению, больше не привелось.
Кресло, несмотря на преклонный возраст, выглядело еще очень и очень презентабельно, была в нем некая прямолинейная величавость, грубоватая многозначительность, чуть ли не заносчивость, и почти человеческая фатоватость и претенциозность.
Это невольно наводило на мысль, что вместе с подарком гениальный марксист на онтологическом уровне транслировал Соломону Шнейерсону часть своего философского учения, фанатичная приверженность к которому в конечном итоге и привела отчаянного бомбиста к роковому финалу.
В 1938 кресло было заново перетянуто его сыном, Саулом Соломоновичем, который в те строгие времена, чтобы не последовать за отцом в места не столь отдаленные, был вынужден отречься от опального предка, публично обозвав ленинского сподвижника «бешеной собакой» и «фашистским отродьем».
Кресло обтянули крепом со сверкающими золотыми звездочками по голубому полю. Кресло приобрело слегка игривый оппортунистический оттенок. В кино в халатах из такого материала обычно щеголяли звездочеты и злые волшебники.
Чуть поодаль от Германа, на широком диване, подложив под голову истрепанный том Большой советской энциклопедии, лежит на спине и дремлет Гарри Анатольевич Зубрицкий, в прошлом профессор и успешный научный работник.
Длинные ноги Гарри Анатольевича, обутые в лакированные черные штиблеты, покоятся на табурете, специально для этого принесенном им из кухни.
Изящные бескровные руки сложены на груди, как у покойника.
В расслабленной позе бывшего ученого чувствуется рафинированная грация лентяя, проведшего изрядный кусок жизни не в тиши научно-технических библиотек, а на московских кухнях в праздных разговорах с бесноватыми диссидентами – бескорыстными хулителями советской власти и большими доками по части выпивки.
Луч заходящего солнца падает на сухое, вытянутое лицо Зубрицкого. Справа от тонкого аристократического носа Гарри Анатольевича, под глазом, наливается фиолетовым цветом синяк размером с луковицу.
Вид беззаботно спящих приятелей приводит Шнейерсона в бешенство.
– Пни их, – требовательно обращается он к Титу, – уколи их чем-нибудь острым и раскаленным! Чтобы знали, сукины дети... Что они, спать сюда пришли? Распни их!!
Тит отмахивается. Он обнаружил в стакане дохлого таракана и пытается извлечь его оттуда кончиком мизинца. Прозаик брезгливо щурит левый глаз и сосредоточенно пыхтит.
– Тит, голубчик, прошу тебя, пни! – настойчиво взывает Раф. – Если все будут засыпать на полпути к луне, то... Мы же лишаемся собеседников! А как, спрашиваю я себя и тебя, вести остроумную беседу без остроумных собеседников?
Усилия Тита увенчиваются победой. Он демонстрирует Рафу труп утопленника.
– Вот, изволь, ярчайшая иллюстрация того, к чему приводят излишества и неразборчивость при выборе среды обитания... – произносит он назидательно.
Картина только что свершившейся смерти настраивает Тита на минорный лад.
Обращаясь к таракану, лишившемуся жизни в результате неосмотрительности и пустого любопытства, Лёвин печально скандирует:
Что ж ты не веселый,
Будто и не пил?
Серый взгляд усталый
В рюмке утопил...
Рафаэль Майский напрягается.
– Есенин?.. – нерешительно спрашивает он.
Лёвин взирает на Рафа с ужасом. Он продолжает держать палец с прилипшим тараканом перед носом Шнейерсона.
– Мандельштам?.. – продолжает гадать Раф. Его голос звучит еще менее уверенно.
– Ты что, с глузду зъихал?!.. – кричит Тит. – Какой еще, к черту, Есенин?! Какой Мандельштам?! Это же таракан, мать твою!.. – он стряхивает насекомое на пол.
Раф искренно негодует:
– В моем доме не может быть тараканов! Это майский жук!
– Сам ты майский... Шнейерсон! Будто я майских жуков не знаю! И потом, какие майские жуки в августе? На то он и майский, чтобы подыхать в мае...
– Этот дожил, как видишь, до августа. Каких только чудес не бывает на земле! Многое есть на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам. А все потому, что смерть зазевалась и просквозила мимо... Правда, потом спохватилась.
– Весьма поэтично...
– Не только поэтично, но и достоверно.
Друзья замолкают.