вионор меретуков : Исповедь

21:30  13-08-2014
«Я хотел писать жизнь так, как я ее видел и понимал. Но люди, от которых зависело всё, меня останавливали, твердя: «Куда тебя заносит, товарищ? Только мы, только мы одни! знаем, что и как тебе следует писать. Мы поможем тебе, товарищ, стать настоящим советским художником.

Только для этого тебе необходимо использовать в своей работе, – говорили они, покровительственно кладя руку на мое плечо, – метод социалистического реализма, и еще тебе нужно следовать нашим дружеским советам и руководящим установкам.

У тебя будет все, – с восторгом обещали они, – и машина, и дача под Москвой, и дача на Черном море, и творческие командировки за рубеж, и почетное место в разнообразных президиумах, и, – они в восторге замирали, – достойное место на привилегированном кладбище. Какая блестящая будущность! – орали они с энтузиазмом.

Но не высовывайся! – предостерегающе качали они головами, – будь как все. И еще, тебе нужно избавиться от заблуждений, смысл которых в том, что на Западе художник, якобы, свободен. Басни, чушь, буржуазная пропаганда! – выли они в исступлении, стараясь перекричать друг друга, – по-настоящему художник свободен только у нас, в стране победившего социализма, где искусство партийно и принадлежит народу.

А коли так, то отдельный художник тоже принадлежит партии и народу, и, следовательно, его долг, – отдуваясь, счастливо заканчивали они, – писать в соответствии с последними постановлениями Центрального комитета КПСС и ее ленинского политбюро».

Будь проклято то время! Но, проклиная все на свете, я писал, вернее, малевал, в духе соцреализма картину за картиной.

Я рисовал краснощеких, здоровенных доярок с такими мощными жопами и такими могучими ножищами, что сам старик Рубенс, восстань он из могилы, завопил бы от зависти.

Писал я и сталеваров с квадратными голливудскими подбородками и безжизненными глазами тевтонов. В общем, портреты передовиков. Всё... всё писал! Было стыдно. Противно и мерзко.

Иногда я протестовал, но делал это слабо и неубедительно. Я не был диссидентом, и по мне было лучше вовсе прекратить писать, нежели демонстративно приковывать себя цепями к фонарным столбам на Красной площади и гневно клеймить свою страну по вражьему радио.


Тогда мне казалось, что в диссидентстве есть уязвимые места. Можно со многим в своей стране не соглашаться, но поганить свою страну, проборматывая хулу в микрофончик из Мюнхена или Праги... это, знаете ли, не для меня.

Слушая их, я замечал, что очень часто диссиденты, понося все «советское», заодно поносят и все «русское». И, не считая их своими соотечественниками, я не признавал за ними права ругать мою страну, какой бы скверной она ни была. Ее ругать мог я.

Это было мое неотъемлемое право, увы, не записанное в Конституции, – ругать мою немытую Россию; я не любил, как и знаменитый классик девятнадцатого столетия, когда это принимается делать чужестранец или тот, кого этот чужестранец содержит.

Не его это собачье дело, а мое, думал я тогда. Мне и сейчас чужды диссиденты. Признавая за ними известную смелость, я вижу в их поступках немало показухи, истеричности и жертвенной позы».

Мой внутренний голос запротестовал:

«Известная смелость, известная смелость... Что ж, что сказано, то сказано. Однако, сколько в твоих словах не свойственного тебе высокомерия! Откуда оно у тебя? Может, тебе просто нечем, кроме безвольного равнодушия, оправдать свой вялый протест?

Так вот, у этих мужественных людей была не истеричная одноразовая смелость, а твердые убеждения. Это были люди, которые оставались свободными даже в неволе, в то время как мы, формально оставаясь на свободе, на самом деле жили в тюрьме.

Когда мы, томясь на кухнях, опивались водкой, обжирались магазинными пельменями и с оглядкой травили антисоветские анекдоты, они в это самое время сидели в психушках и лагерях.

Мы, восторгаясь своими пьяными интеллигентскими слезами, корчили из себя жертв тоталитаризма, а утром, опохмелившись жигулевским, резво бежали на работу, где преданно служили столь пылко презираемому нами режиму, забывая до следующей попойки свои антисоветские речи.

А диссиденты в это время пробавлялись тюремной баландой или лакомились психотропными микстурами по рецепту профессора Сербского.

То, что мы невнятно шептали под одеялом, боясь, как бы нас кто ни услышал, диссиденты говорили открыто, обращаясь к нашим дремлющим душам, к нашей сопливой совести.

Жизнь и свобода для этих людей суть понятия соразмерные и тождественные. Что же до показухи и жертвенной позы, то, если у них это и было, простим им эти слабости – не самые они безнадежные и страшные...»