Игорь Бекетов : Странный роман (6-7)
09:19 17-02-2025
6
Яркое воспоминание детства: усталость от невозможности побыть одному.
По малости лет я не сознавал, что происходит, отчего на заре отрочества я умудрился увянуть душой. Причина, казалось, глядела с поверхности: моя телесная ущербность, но, как выяснилось позже, дело обстояло не столько в физиологии, сколько в одном из ее несчетных следствий, именно – в ежесекундном ощущении Пашиного локтя. Мне было заказано благотворное чувство одиночества.
От этой пытки я избавился нечаянно. Помню тот вечер в бывшей графской усадьбе. Я упивался романом “Граф Монте-Кристо”, а дежурная няня погасила свет на интереснейшем месте. Продолжать чтение стало невозможно, и мне пришлось додумывать за Дюма-отца.
Неожиданно легко я оказался в замке Иф, в пустующей камере графа. В кромешной тьме удалось добраться до лежака узника и прилечь. Тишина плотная, как вишневое желе, и абсолютная уединенность до того пришлись к душе, что голова моя, всегда полная беспорядочных мыслей, сделалась легка.
Долго ль пребывал я в сотворенном мною пространстве, неизвестно. Полагаю, масса накрывшего меня одиночества оказалась столь велика, что исказилось время. Ах, как было хорошо! Вот на том-то арестантском ложе я и разрешился от бремени, стал свежеть душою.
Из ночи в ночь я обживал эту камеру обскура, оживая всё больше. Но настало пресыщение, захотелось события, и оно случилось: кто-то постучал в стену. На стук я не ответил, показалось скучным следовать тексту Дюма.
Следующей ночью на грудь прыгнул детеныш пантеры, белоснежный – я знал это – хоть и была тьма египетская. Я долго гладил и ласкал звереныша, но он стал громко урчать, и под мое брысь киска исчезла.
Затем последовала череда мелких приключений, раз за разом делавшихся разнообразней, но не выходивших за пределы камеры, а в ночь на Первомай сквозь каменную стену просочился граф Монтекристо.
Он был в измятом камзоле и дурном настроении.
Представившись, граф посетовал, что неделю не мог до меня достучаться, что все сокровища просадил в Монте-Карло, но играть хочется, а потому не угодно ли мне сразиться с ним в дурака. На шелобаны. Я отверг грубую ставку, предложив сыграть на раздевание.
В игре граф жульничал: крыл тузов девятками, вскрикивал “ба!”, указывая пальцем за мою спину, а когда я оборачивался, успевал поменять карту, сыпал анекдотами – словом, изворачивался, как мог, но неизменно проигрывал, пока не остался в одном жабо.
– Всё. Гол, как сокол, – кинув жабо в ворох платья, посетовал он.
– Так летите уже отсюда, май на дворе, – присоветовал я. – У меня от вас зубы ноют.
Нагой граф послушно хлопнулся шерстяной грудью об пол, обратившись в голого, без единого пера сокола, попытался взлететь, но вышли только подскоки. Тогда сокол плюнул в пол и ушел на улицу пешком.
Только он исчез, в камере образовался надсмотрщик: нос лаптем, в больничных шлепанцах, в черкеске с газырями и овчинной папахе.
– Собирайтесь, граф, – приказал он мне. – Вас к самому на допрос.
– Кто такой этот сам? И я не граф. Граф обратился в сокола и вырвался из темницы. Он стал свободным!
– Как же, видел, – согласился дубак. – Свободно нагадил у парадного, а когда дворник его погнал, проклюнул ему пим насквозь, до мяса достал, началась гангрена, и ногу отняли. И это граф? Помилосердствуйте. Вот Лев Толстой – граф! Он дворника кусать за валенок не станет. А этот – Васька-шпильман, шулер с Лиговки. Словом, не отпирайтесь, чего уж тут.
– Лиговка… Стало быть, я не во Франции?
– В России, сударь. В Алексеевском равелине.
– А кой год на дворе?
– Одна тысяча девятьсот осьмой от Рождества Христова.
– Граф Монте-Кристо, и вдруг – Петропавловская крепость… Недоразумение, господин надзиратель, я не граф.
– Они-с. Прибыли третьего дня столыпинским вагоном. По требованию Российского министерства юстиции депортированы из Германии.
– За что?
– За оскорбление царских фамилий.
– Чьих?
– Всех подряд-с, даже болгарских и тайских. Чохом, и, будучи вдобавок нетрезвы, у входа в Рейхстаг материли мировое самодержавие. Ну же, надевайте камзол, сам ждать не любит, – тут надзиратель повел плечом, будто невзначай распахнув черкеску. Из-под одежды курносого горца глянула тельняшка, перекрещенная пулеметными лентами, две лимонки на поясе, у бедра болталась кобура с маузером.
Перепираться с вооруженным до зубов вертухаем представлялось опасным. Я облачился в графово платье и скоро очутился в приемной “самого” – малогабаритной кухне в хрущевской двушке. “Сам” оказался Адольфом Гитлером.
Фюрер, одетый в фасонный френч и тюбетейку, аккурат завтракал: окунал репчатый лук в пиалу с кумысом, потом макал лук в соль, насыпанную на газету “Пионерская правда”, после чего адский харч отправлял в рот под усы; хлеба на столе не было. В ногах фюрера кушала собачка – болонка. В унисон с вождем она сердито хрустела луком и плакала.
Мой конвоир, присев у двери на табурет, задремал.
– Лучку отведаете? – пригласил Гитлер, налегая на “о”, словно коренной волгарь. – С кумысиком, – он кивнул на пол, где стояла четверть с напитком.
Я отказался.
– Еврей? – спросил он, глянув на меня не зло и умно.
– Не знаю, – честно ответил я. – А это важно?
– Э, дружище, с юдофобией вприкуску любое блюдо слаще; с нею, знаете ли, и хлорка за творог сойдет. Если постигнуть это суждение до точки, откроется суть антисемитизма. А так же то, отчего антисемитизм обречен на бессмертие. На быстрый взгляд – хилая платформа, да к тому же пованивает, а вот поди ж ты: люди сотни лет топчутся по ней и это можно и должно использовать в своих интересах. Ась?
– Нет-нет, продолжайте.
– Да. Так вот, во-первых…
Но лекция не удалась. Собачка дожевала лук, облизала волосатые глаза и, деловито охватив лапами ногу вождя, принялась совершать непристойные движения. Животное оказалось бескомпромиссным, испытанным в спариваниях самцом. Пес клал с прибором на всё вообще и на еврейство в частности.
– Мандавошка! – вскричал Гитлер, тщась стряхнуть с ноги цепкого пса.
Надзиратель, дремавший на табурете, вскочил:
– Что ж это вы, экселенц, русскую борзую вредным насекомым лаете? А хоть бы и так, лук-то орловский трескаете! – тюремщик сжал пудовые кулаки. – Да я тебя! За Ленина, за Сталина! – он нервно залапал арсенал, которым был обвешан.
– Он еще на Пионерскую правду соли насыпал, – поддал я жару.
– За Пионерскую правду! От матроса балтфлота Железняка! От… как вас, товарищ?
– Савл. Апостол Савл.
– От Апостола Савла! Получай, фашист!
“Гранату!” – перекликнулось во мне.
Однако свирепый Железняк выхватил не гранату, а маузер и врезал с бедра. Раздался хлопок, из ствола пыхнуло пламя, следом лениво выползла пуля и шлепнулась под ноги Железняку, потащив за собой полоски серпантина, начавшие окутывать и Гитлера, и Железняка, и пса, продолжавшего под шумок творить свое черное дело, и Геббельса с Борманом, вбежавших на звук пальбы с ёлкою наперевес.
Едва вожди рейха выпутались из серпантина, явился пьяный Мюллер, наряженный дедом Морозом. Его поддерживал за талию одноглазый Айсман.
“С новым годом, господа!” – доложил шеф гестапо, и рухнул на пол.
Железняк, Геббельс, Борман и Айсман, схватив елку, с размаху всадили ее в собаку, пригвоздив ту к полу; елка засияла огнями.
– Делай, айн! – скомандовал Гитлер
Железняк и Борман натренированно соорудили первую фигуру.
– Делай, цвай!
На сплетенье их рук, громыхая карандашами в планшетке, впрыгнул штурмбанфюрер Айсман.
– Делай, драй!
– Ап! – анорексичный Геббельс с места совершил немыслимый подскок и, оседлав шею Айсмана, выстроил над головою двускатную крышу из рук. Образовался популярный в тридцатые годы акробатический этюд “Звезда Советов”.
Из репродуктора грянул марш Буденного. В квартиру ввалились ряженые и – прямиком на кухню, поздравляться. Средь гомонящей толпы узнаваемы были лишь Берия по пенсне, да Калинин по козлиному запаху. Натурально – сумятица, разумеется – бестолковщина, да такая, что, как только вслед за ряжеными в чумовую хрущевку начали втискиваться вислогрудые тетки в колготках наголо, и с порога вопить “кто тут крайний за мандаринами?!”, вынужден был я прервать экскурс в смесь времен и народов, чтобы сохранить рассудок.
Просьба к читателю: не выискивайте в этом бреде связи с сюжетом. Не откапывайте и второго дна. Ни того, ни другого не сыщите, только набьете шишек, а то и, не приведи Бог, озлитесь на автора – человека не вполне здорового, не могущего удержать чудных коней своих.
Как они летят!
И мелькают эпохи, и страны, и лица… а какие персоны! За иную встречу можно год жизни положить, но разве можно вывалить такое на вашу голову?
Но одно, все же, открою: Иисус из Назарета не легенда! Он и впрямь проповедовал и был распят. А главное-то вот что: на третий день по смерти своей Христос воистину воскрес и доподлинно вознесся. Так что, не суесловьте по поводу того – таят от нас истинное Евангелие или достоверны нынешние тексты. Не ломайте копий над тем, триедин ли Бог, или из триумвирата следует изъять Святаго Духа. Не спорьте – слева направо нужно креститься или наоборот. Не тратьте напрасно души, ибо против факта Воскресения, всё другое – пыль!
7
Помнится, наше прибытие в приют пришлось на вечер, отмеченный шикарным закатом, вслед за которым последовал столь же роскошный скандал.
Причиной тому была обостренная похмельем богобоязненность деда Мирона, иезуитский талант Коли-мудрого и, собственно, мы с Павлом.
Предыстория такова. Накануне утром Мирон не взял с собой на рыбалку Колю-мудрого. Тот любил сидеть на бережку, наблюдать, как приятель таскает плотвичек. К Оби с яра вела крутая лестница, которую Коля в одиночку одолеть мог, остался на бобах, а когда друг вернулся с рыбалки, Коля высказал ему свое фэ. Слово за слово, деды расплевались в дым, и снимать пробу с поспевшей бражки Мудрый был не зван.
Сам Мирон с горя напробовался так, что лишь к ужину вылез из своей каморы, принял от Софьи Александровны нагоняй и спрятался обратно хворать.
Надо сказать, смолоду Мирон не признавал ни бога, ни черта. Но ближе к старости под патронажем Коли-мудрого у деда что-то двинулось в мозгу. В его жилище в красном углу образовался триптих из Спаса, Божьей Матери и Николая Угодника, а чтобы вернее забронировать себе место в раю, Мирон пошел на немыслимый для мирянина максимализм: сколотил гроб, взгромоздил его на топчан и спал с той поры исключительно в нем.
“Мименти мори”, – так прощался со всеми дед на ночь.
Пока Арина Родионовна подготовляла мне и Паше койко-место, мы, уместив зады на завалинку, робко озирались по сторонам – птенцы, угодившие в чужое гнездо.
Развинченной походкой, опираясь подмышкой на костыль, перемотанный, точно мумия, захватанной изолентой, к нам подковылял плешивый человек в галифе и офицерском кителе времен застоя.
Цепко оглядев нас, он выбрал в наперсники Пашу, попросил его достать из кармана кителя папиросу, спички, прикурил и, пыхнув беломориной, полюбопытствовал, кто мы есть такие. Мы представились. Незнакомец, услышав нашу фамилию Апостолы, заметил, что знавал одного Апостола по имени Асмодей, торговали семечками на паях и поинтересовался, не приходится ли он нам родственником. Я насторожился, а необразованный Паша буркнул:
– Сироты мы.
– А оно и спокойнее, чем с этаким-то в родстве состоять, – туманно молвил незнакомец.
Чуть позже мы узнали: первым встречным был Николай Дмитриевич Семенов – Коля-мудрый. Он мигом смекнул, как отомстить Мирону за афронт с брагой. Нам Коля отрекомендовался фамилией Бох и попросил об услуге.
…На излёте заката мнимый Бох напутствовал, зомбируя взглядом Пашу:
– Вы уж, ребята, не оплошайте, исполните, как договорились. Мирон глух, что пень, орите погромче. Мне он позарез нужен, а идти – сил нет.
– Угу, – пообещал Паша.
Мы направились к котельной. Знакомец же наш, уместив подбородок на костыль, остался наблюдать.
Павел ахнул кулаком в дверь Мироновой каморы.
– Кто там, – послышался квелый голос.
– Дед Мирон, тебя Бох зовет, – крикнул наученный Паша.
В ответ: и-и-и, – так баба, которой привиделось за печкой свиное рыло, тянет в себя воздух.
– Выходи, он ждет! – крепко настаивал брат.
– Бох? – робко переспросили за дверью.
– Бох. За тобой пришел.
– А ты кто?
– Апостол!
– Ффома?
– Павел! – рявкнул Паша, ему надоело перепираться. – Выходи живо!
Тут я сообразил: мы втянуты в фарс, но было поздно. Послышался грохот, а следом – стон. Коля верно рассчитал: не соображающий с похмелья Мирон уверится, что Господь пришел по его душу и порядком наложит в штаны. Мудрый попал в десятку, но последствий угадать не смог. Перепуганный дед как был на тот момент, полусидя в гробу, так из него и выпал, увлекая за собой домовину, которая, грохнувшись с топчана, сломала ему нос.
Три недели Коля-мудрый был трезв, печален, перечитывал мои книги, а когда у Мирона спали чудовищные отеки с лица, ожил. Вскоре приятели помирились, отметив событие тихой попойкой.
*****
Меня и Пашу поселили в палату №5. Я подивился недолету: ввечеру, накануне отъезда из N-ска, я как раз читал повесть именитого доктора.
Первая ночь сразу накрыла меня. Мимо бурчания вечно недовольного Павла я привычно выскользнул из реальности, но успел лишь посетить Большой театр, куда колченогий Бох и рогатый Асмодей приволокли мешок семечек.
Давали “Фауста”. Заканчивался первый акт, когда компаньоны швырнули мешок в оркестровую яму и спрыгнули туда сами. Оркестранты, побросав инструменты, образовали склочную очередь.
Торговля шла бойко: шуршали фраки, подсолнушки отлетали по гривеннику за стакан, с лож слышался нарастающий ропот, назревал скандал. Быть бы лиху, но жадного Асмодея угораздило втихаря сунуть в пасть три целковых кряду. Осатаневший от такой наглости Бох засветил компаньону костылем в щеку. Из страшного рта Асмодея, как из разменного автомата, посыпались гривенники. Под их звон кто-то в партере заорал:
– Люди гибнут за металл!
– И не только люди, товарищ! – впрыгнув на сцену, живо согласился демон. – Вот ведь, граждАне, какие времена настали! Маэстро, к пульту!
Дирижер треснул палочкой по губам кларнетиста, заплевавшего лузгой фрак, и приказал оркестру занять места. Опера продолжилась увертюрой к арии Мефистофеля.
В момент, когда Асмодей изрыгнул шаляпинским басом: “На земле весь род людской!”, я уснул, не дослушав шедевра.