Игорь Бекетов : Странный роман (17-18)
21:05 23-02-2025
17
"Этого не может быть!"- изумились бы и вы, оказавшись в эпохе застоя и глянув окно.
И даже ущипнули бы себя за руку: не сон ли, соорудивши такую гримасу и пожимку плечами, что некий глухонемой гражданин, нечаянно случившийся рядом с вами, и даже напротив вас, понял бы и без слов, как вы удивлены, мало того – огорошены событием, свидетелем которого стали.
Однако ни глухонемого гражданина, ни кого-либо еще не подпарилось на ту минуту за столик к Николаю Александровичу Щорнсу в придорожном кафе "Ландыш". Ровным счетом ни единой души, кроме него и толстой буфетчицы Вероники, изнывающей за стойкой от беременности, не было в этой закусочной, притулившейся в городке N на перекрёстке улиц "Проезд Щорса 1" и "Проезд Щорса 2".
Такое безлюдье случалось в "Ландыше" исключительно по рыбным четвергам, когда с несгибаемым постоянством меню кафе предлагало посетителям зелёные тефтели из трески и отливающую фиолетовым колером перловку.
Но Николай Александрович даже в невкусные дни настырно столовался в “Ландыше”, хотя мог плюнуть на обоих Щорсов и проследовать чуть дальше, в фабричную столовую “Газгольдер” на улице “Театральная”, где театрами не пахло вовсе, но зато несло мокрыми собаками, потому, наверное, что этот общепит, окруженный зеленой лужей, караулил ночами сторож Андреич - фанат вина Агдам и благодетель бездомным псам.
В “Газгольдере” по четвергам подавали не треску, а говяжьи шницели, да еще с лапшой на гарнир. На это кушанье, к неудовольствию фабричных бочкоделов (ибо газгольдер, как не крути, это бочка), словно воробьи на сайку, слетались холостяки со всего городка. И хоть уважал гражданин Щорнс говяжьи шницели, но не несли его ноги к этой столовой, не мог он пренебречь “Ландышем”, расположенном на перекрестке улиц "Проезд Щорса 1" и "Проезд Щорса 2". А от чего это происходило, он и сам толком не сознавал.
Уголком памяти он смутно улавливал связь с каким-то зашторенным прошлым, откуда ошибочно снесло его сюда, в это постылое место, в запылённое пространство без намека на лес, тогда как в его голове день и ночь жили слова песни “Лес дремучий снегами покрыт, на посту пограничник стоит”, и хотелось ему взять карабин на плечо, и охранять от врагов пусть не весь СССР, а хотя бы этот пыльный городок.
Однако сквозь пыль его нынешней жизни в непроглядное былое пробиться было невозможно. Бог его знает, какова на это имелась причина, но только напрасно Александр Иванович, мучась что-то припомнить, скреб пальцем висок, где под кожей ощущал посторонний твердый предмет, и в своем выборе места ежедневного пропитания был постоянен.
Быть может, приятно было ему слышать как буфетчица "Ландыша" величает его Коленька, или же неаппетитным казалось самое слово "газгольдер", значение которого Николай Александрович не знал и воображал его космополитом в ермолке, выпрашивающим визу в ОВИРе… словом, туманным виделся ему тот резон, который направлял его в обеденное время не куда-нибудь, а в кафе к софамильным проездам.
Возможно, эта софамильность и была причиною. Может, сорокалетнего и тишайшего Николая Александровича тешила мысль, что оба проезда носят его имя, ибо из своей урожденной фамилии гражданин Щорнс давно и с отвращением изъял букву “н”.
Да, скорее всего, так и было; так случается, иной раз, с маленьким человеком: его тайные жилки, пусть не наравне с пульсами генеральскими - явными и властными - но тоже трепещут, тоже беспокоят скромного владетеля. И то совпадение, что Николай Александрович Щорнс существовал бобылём в засыпном домишке не где-либо, а по адресу: "Проезд Щорса 3 - 128А", косвенное тому подтверждение.
Чёрт разве разберет, отчего в населенном пункте, больше удаленном от Москвы, чем от Камчатки, и который от края до края можно пересечь за шесть часов пешего ходу, народились аж три улицы, славящие достославного жмеринского рубаку. А ежели на секунду допустить, что чёрта нет, то и никто не разберет.
Разве порыться в городском архиве и извлечь акт с решением горисполкома о поименовании улиц, да выявить ответственных лиц с тем, чтобы послушать их соображения, подвигнувшие к принятию этого странного решения..., но только недобрый человек может посоветовать вам проделать это, ибо почти наверно вы вдоволь надышитесь в архиве мышиным духом, начихаетесь от пыли, и попятитесь из подвала ни с чем, в испачканной паутиною одежде. А пускай и отыщите документ, то окажется, что все подписавшиеся под ним чиновники - давно покойники, и в гробу они видели даже сотню Щорсов, да еще с Котовским в придачу.
Впрочем, вряд ли жителей городка N сколько-нибудь занимали названия их улиц. Обитатели этой географической точки жили тихо и изолированно от остального мира, и не задумывались над пустым. Они изготовляли бочки для хранения газа, валяли пимы, работали другую невеликую работу, добывали пищу в бедных магазинах, и вовсе не озабочивались тем, что третий "Щорс" не имел к первым двум ровно никакого отношения, что обосновался тот уличный проезд особнячком - на выселках - в цыганской слободке, где цыганские люди не только слыхом не слыхивали о воспетом в песне комдиве, но даже не пожелали бы услышать о нём без выгоды себе, забреди в их разноцветное поселение некий чудак просветитель.
Николай Александрович жил бобылем аккурат посреди цыганской слободки, и был человеком по паспорту русским и слегка просвещенным, большей частью от того, что каждый вечер шел в сени, запинался в сумерках о кошку, выбирал из метровой стопки журналов "Наука и жизнь" выпуск наобум и прочитывал перед сном несколько интересных страниц.
Но нипочём не стал бы Щорнс пересказывать гомонливым соседям своим о всяких занятных штуках, о которых он узнавал из журналов и которые бесцельно накапливались внутри раненой его головы.
И не потому Щорнс безмолвствовал, что жадничал, или что-либо другое, а был он гражданином смирным, ценившим покой. Но разве может ужиться покой рядом с горластыми цыганами, когда даже цыганята, заприметив на улице Николая Александровича, вьются круг него чумазой позёмкой и клянчат гривенник, а не получив денежку, дразнят чучелом, тогда как Николай Александрович хоть и мастерил на заказ превосходные огородные пугала, хоть был крупноголов, висноволос и тщедушен, и одежда болталась на нем, как на колу, за чучело себя не держал и служил... впрочем, знать ли, какую должность исполнял гражданин Щорнс в городке N, не знать ли, это совершенно без разницы, настолько неважно, что и поминать об этом не следует.
Однако довольно о предметах пустых, хоть и напрямую касающихся этой повести, но выпяченных мною преждевременно без особой на то нужды; и единственно – по моей неизбывной наклонности понапрасну спешить: утащить благосклонного читателя Бог знает куда, а уж после того одуматься и волочь его обратно.
Разумеется, форменным безобразием можно назвать то, что я обставил дело так, будто бы удивительные события, произошедшие в городке N, начали приключаться только что. Да еще, изрядно поменяв стиль повествования, выписал этакий крендель, чтобы все-таки отступить в начало этой истории, где в придорожном кафе "Ландыш" Николай Александрович Щорнс, сидя за столиком, и позабыв, что голоден, силился сморгнуть немыслемое видение, явившееся ему по ту сторону окна.
А десятью минутами ранее он попросил беременную буфетчицу Веронику подать порцию тресковых тефтелей, хлеб и стакан чаю.
- Коленька, тефтелей нет, - злобно сказала беременная Вероника. Женщина она была предобрая, но нынче ей приходилось особенно лихо.
- Как нет?
В ответ буфетчица с гадливостью глянула на Щорса.
- Что же есть? - затосковал столовник. - Поесть.
- О-о-о... - басом простонала Вероника. В который раз она пожалела, что не пошла в декретный отпуск, а взяла денежную компенсацию. - Вчерашние коржики, сметана... - она нехорошо икнула, потом призналась: - кислая, - и, запечатав пухлой ладонью рот, ринулась в уборную.
Николай же Александрович, чтобы переждать, засмотрелся в окошко на улицу.
Какое унылое зрелище являет наша провинция, ежели прогуляться взглядом по тому пространству, где до дальневосточных рубежей России осталось рукой подать! Будто сгребла мачеха в охапку ненавистную ребятню, да и вытурила - нечёсаных и не умытых - вон со двора, позабыв о них навеки. И разбрелись те сироты на разные стороны, и стали произрастать, как чертополох.
Городок N был не то, чтобы уж вовсе был дурен, но сквозь мутные стекла “Ландыша” мрели в эту жару его косолапые улочки с кислыми, обрызганными кое-как бурой охрою домами в два этажа, его столь же уксусное население, бредущее то там, то сям будто по принуждению, будто от того только, что надо же человеку куда-то податься; и чахлые акации и квёлые воробьи, лениво копошащиеся в них... И всё – пыльное, и всюду - пыль.
И дивился Николай Александрович тому, отчего на городок приходится столько пыли, если поднять ее некому, если на весь населенный пункт приходится один маршрутный пазик за странным номером 73, дюжина личных "Запорожцев" и черная "Волга", на которой служит народу секретарь горкома КПСС товарищ И.С. Головня. Откуда берётся такое запыление, когда даже на кепке бетонного Ленина, стоящего на центральной площади аккурат напротив "Ландыша" и указующего рукой в сторону Японии, образовалась шишка из птичьего помета, вся мохнатая от пыли, а на плечах - столь же пушистые штаб-офицерские эполеты.
И только принялся Николай Александрович, глядя на скульптуру вождя, выискивать в своей памяти всё то, что когда-либо читал в журналах "Наука и жизнь" о причинах образования пыли, как бетонный Владимир Ильич принялся опускать руку – медленно, будто против воли, словно, наконец, понял, что Япония тут не причем, что причину запыления, и вообще всего того – нехорошего – что произошло со страной Советов за семьдесят лет по его смерти нужно искать в ином месте: может, в Америке, может, в космосе или в чуме эвенка...
Ленин, видимо, не сумел тот час определиться с направлением демарша и указать товарищам новую верную дорогу, а потому даром шарить рукою не стал, а засунул пятерню по-наполеоновски, но не за борт пиджака, а в гульфик, приняв довольно шалопутный вид.
Николай Александрович на минутку прижмурился, даже прикрыл глаза ладошками, перепугавшись, что занемог, но когда сквозь пальцы глянул в окно, то увидел, что вождь, как взял легкомысленную позу, так и продолжает стоять. И еще над Николаем Александровичем нависла Вероника, с двумя коржиками в тарелке и стаканом чаю.
- Ты чего, Коленька? - спросила буфетчица.
- Ленин, - пролепетал Щорнс, ткнув пальцем в оконное стекло.
- Что ж тебе Ленин? Стоит себе и стоит. И еще тыщщу лет простоит... - потом прибавила: - пока верхи могут и низы хочут.
На этих словах Владимир Ильич шибко качнулся на пьедестале и с грохотом навернулся головою вниз. На опустевшем постаменте остались лишь башмаки с торчащей из них арматурой. Когда унялась пыль, стало видно, что голова вождя откололась от тела.
- Надо же, свалился, - равнодушно проговорила Вероника. - И голова прочь. Ты кушать-то будешь?
- Вероника! Ленин, перед тем, как упасть, руку в ширинку заложил, - признался Николай Александрович.
- Ага, кокушки себе покатать. Ты, Коленька, вовсе очумел со своими чучелами. Жениться тебе надо. Хочешь, сосватаю? Сестра моя в деревне живет. Вдова, два года без мужика. Дом крестовый, мотоцикл "Урал", одних гусей... - Но Щорнсу не суждено было узнать, сколько гусей держит Вероникина сестра: на площадь въехала странная гужевая повозка и буфетчица примолкла.
Лошадью правил босоногий детинушка в буденовке и посконной рубахе. В телеге, на соломе, прижав к немалому животу портфель, сидел секретарь горкома КПСС товарищ Головня. Одесную с ним – серьезный человек в шевровых сапогах, диагоналевых галифе и кожаном френче. Телега протарахтела в сторону "Ландыша" и остановилась у порушенной статуи.
- Головня виноватых приехал искать, - вывела Вероника. – За статую ему голову-то сымут. А те двое в красноармейцев вырядились, шуты.
Тем временем шуты спешились, и детинушка, похожий на постаревшего Мальчиша Кибальчиша вынул шашку и снёс Головне голову.
- Ааа! - заорала буфетчица, облапав ладонями живот. - Ааа! - Потом хлопнулась навзничь, поливая отходящими водами пол.
И только обалдевший Николай Александрович привскочил со стула, соображая, что делать: спасать роженицу или задать дёру из окаянного "Ландыша", как из-под подола Вероники вынырнула голова Ленина. Голова была хоть новорожденная, но узнаваемая: плешивая, с бородкой, и с прищуром.
- Вы кто, товарищ? - ужалив прищуром Щорнса, строго поинтересовался Ильич. Потом, не ожидая ответа, приказал: - Тяните меня за уши. Ну же!
Николай Александрович рухнул на колени, схватил Ленина за уши, и крепко потянул. Раздался хлопок, будто из бутылки вытащили пробку. Ильич выкатился на кафель, резво вскочил, оказавшись обыкновенного росту, и полез рукою внутрь Вероники, которая, выпростав из-под блузки истекавшую молоком гиреподобную грудь, томно поводила коровьими очами.
Ленин извлёк из лона роженицы носки, кальсоны, сорочку, кепку, галстук в горошек с наклейкой "Фабрика ЦК Союза Швейников", костюмную пару, башмаки, а потом приказал:
- Всё, мать, закрывай лавочку. Покидаю тебя вплоть до нашей победы.
- До какой победы, Вовочка? - затосковала Вероника. - А как же грудь? Возьмёшь грудь?
- До окончательной победы! Мир на карачки встанет! А грудь прибери, не время. Кто был никем, тот станет всем! - Ильич обернулся к Щорнсу и спросил, будто гвоздь вколотил: - Верно я говорю, товарищ?!
Николаю Александровичу вдруг неодолимо захотелось стать "всем". Хилые пульсики, которые до того обитали за кулисами его души и смутно беспокоили Николая Александровича, понуждая сознавать что он ничтожество, зряшная спора, неизвестно к чему сдунутая на Землю и проросшая в не лучшем ее приделе, эти тайные знаки, прежде безмолвные, грянули ясным и яростным призывом.
Щорнс отчетливо понял: всё происходящее настолько дико, что не может не быть явью. Что Головня - точно - порублен, что Вероника родила нового Ленина, а он - Щорнс - пособил вождю родиться, и, стало быть, ему отходит привилегия идти с ним плечом к плечу и освобождать планету от буржуев и нарушителей границ. И он не уступит этого права никому, он пойдет с Владимиром Ильичем ставить мир на карачки, ведь на грядущих карачках людям стоять будет легче и справедливее, нежели чем сейчас – на карачках нынешних.
И Щорнс, не успев изумиться этим кометным мыслям, допустил их в своё бедное сердце безоговорочно, без оглядки на только что пролитую кровь, ликуя в преддверии всеобщего счастья, куда он и Ленин поведут человечество. И Николай Александрович тонко вскричал:
- Верно, товарищ Ленин!
- Фамилия?
- Щорс!
- Пособите одеться, и – в массы, товарищ Щорс!
18
Массы скликать не пришлось. Когда Ленин и Щорс покинули "Ландыш", то увидели, что площадь у кафе заполнена народом и транспарантами: Ленин жил! Ленин жив! Ленин будет жить! и, почему-то, Греки и узбеки – нам друзья навеки!
Казалось, все жители городка сошлись на вече, которое неизвестно как, и неведомо кто созвал. Даже цыгане - мало не все - притащились с пупастыми ребёнками и гитарами, расположившись пестрой кляксою у пьедестала, уже очищенного от останков бетонного Ленина, уже убранного еловым лапником и вполнакала тянули “Не вечерняя”.
Даже аполитичный сторож Андреич - как водится, подшофе - ошивался, окруженный сворой собак, у дверей кафе.
- Агдам ищщез! - сходу доложил Андреич, напирая на Ленина неопрятной бородой. – А в яблочной вонючке градус слаб, голимый омман, но рупь писят две вынь, да положь!
- Высечь! - приказал вождь Щорсу.
- Сторожа?
- Наркома продовольствия Брюханова! Всыпать дюжину шомполов тотчас после митинга!
- Слушаюсь!
Николаю Александровичу показалось лишним указывать Владимиру Ильичу на то, что наркоматы давно упразднены, что шомполов нынче не сыщешь, а нарком Брюханов обитает в таких далях, что залучить его на порку невозможно. Но Щорс положил себе за правило исполнять волю Ленина непрекословно. Он решил, что выйдет не хуже, если вместо Брюханова разложить на лавке директора продовольственного магазина № 2 Ивана Егоровича Репу, третьего дня распорядившегося продавать в нагрузку к кило сахару кило горчичного порошка. Тем более что кругленький Иван Егорович сам лез на рожон: катился на коротеньких ножках прямиком к Ленину. В одной его руке - на отлёте - рдел партбилет, в другой плескался лист бумаги, с заголовком "Приказ".
- Вот! - надрывался Репа на бегу. - Член партии с шестьдесят девятого года! Ни единого взыскания! Я протестовал, я убеждал что сахар и горчица продукты полярные, умолял заменить горчицу консервами "Завтрак туриста" – изумительная смесь минтая и перловки в томатном соусе! - но на бюро Облнарпита мне щелкнули приказом по носу! Сам товарищ Раздайбеда щелкнул! И подпись на приказе - его!
Ленин, поймав резвого Репу за пуговицу на рубашке, спросил:
- Вы, товарищ, за правду?
- Да, Владимир Ильич! Да!! Ууу, хари! - директор погрозил небу кулаком.
- Назначаю вас пулеметчиком на тачанку, – приказал Ильич.
– У меня геморрой, – закручинился Иван Егорович, недоумевая, откуда в разгар развитого социализма взяться тачанке в их патриархальном городке.
Размышления Репы прервал гик, посвист, улица "Проезд Щорса 1" заклубилась пыльным облаком, и из него, притискивая на стороны людскую толпу, парно запряженные кони вынесли к "Ландышу" три рессорные повозки с пулеметами на задках.
Седоки, развернув телеги в шеренгу, осадили коней. По бортам тачанок было намалёвано суриком вкривь и вкось: "Киевлянка", "Полтовчанка" и "Ростовчанка", а небритые ездовые в армяках походили на муромских разбойников - столь зверские носили рожи.
Каждый возчик принялся завлекать Репу к себе.
"Киевлянин" поманил его купюрой в двадцать пять рублей.
Громила с "Полтовчанки" выставил патефон и ахнул кулаком по гулкому раструбу, откуда хлынула дефицитная гречка.
А третий ванька, глумливо осклабясь, показал Репе шиш, но из-под дерюги "Ростовчанки" высунулась точеная женская ножка, а следом выглянуло и состроило директору глазки столь милое личико, что Иван Егорович ахнул.
Побросав в придорожную пыль партбилет и приказ товарища Раздайбеды приравнять сахар к горчице, Репа прытью помчал к прелестнице и нырнул под кошму.
- На митинг, товарищ Щорс! - приказал Ленин, увлекая Николая Александровича к постаменту.
- Я счастлив, Владимир Ильич! – заливался по пути Щорс. – Я всегда мечтал, и даже хотел когда-то... нет, не упомню… но военком обошелся со мной дурно, а я пожег его сарай!
- Военкоматы будут упразднены. И паспорта тоже.
- А как же... жить?
- Налегке. Человеку вреден любой гнёт, а тем более гнёт государства, это разлагает печень. Человек должен жить легко: любить, родить и не вредить. Это путь в лучезарное будущее, и человек там окажется, будь я проклят!
- Когда?
- Не знаю. Это утопия, но это непременно случится. Такое вот противоречие. Но прежде мир рухнет на карачки. Это будет жуткий урок. А когда человек очухается, оглянется кругом, и осознает то, что он натворил, начнется иная эра.
- А Головня? – не унимался Щорс, – ему отсекли голову?
- Напрочь. На что Головне голова, сами посудите.
Тем временем люди, завидев подходящего к постаменту Ленина, ринулись ему навстречу и окружили, вразнобой выкрикивая свои наболевшие чаяния, которые уложились бы в один общенародный смысл: “когда заживем по-людски?”
– Скоро, товарищи! – обещал Ленин направо и налево под стрекот кузнечиков. – Все преодолеем, с Божьей помощью!
Круг онемел. Ленин понял охватившую горожан оторопь и уточнил:
– Да, господа! Бог есть! И Сатана есть! Оказывается.
Смолкли кузнечики. Смолкло всё вообще. На Солнце набежала туча.
– Что же это делается-то, а?! – заорал кто-то. – Ленин-то ненастоящий!
Но погони, как в фильме про Ивана Васильевича, не случилось. Владимир Ильич не дрогнул, хоть собрание всколыхнулось, как внезапная волна в штиль, и понеслась разноголосица вперемешку с матерщиной:
– Опять наебать хотят! Это не Ленин! Кпссэсники, хули! Бей его ребята!
– Дусту ему в глаза, чтоб ослеп! – распихивая бородой и локтями толпу, ревел сторож Андреич, пробиваясь к Ленину. – Хоть за кадык подержу! Леригия опиум для народу, даёшь Агдам!
– Стоять! – осадил его Щорс. Он соорудил из указательного и большого пальцев подобие пистолета, целясь в сторожа. – Застрелю!
– Стреляй, чучело! – Андреич рванул на груди майку. – Жарь в сердце!
И сделал шаг.
Щорс крикнул: пых! Его указательный палец оторвался от кисти и улетел, гудя как шершень, к Андреичу, хватив того в лоб.
– Убил, сука! – пролепетал сторож, шибко кренясь набок. – Или не убил? – засомневался он, ощущая неубывающую силу жизни и выравниваясь. – И перст зазря потратил, дуррак!
Щорс и сам сообразил, что он отмочил нечто нелепое, и разглядывал теперь свою кисть, на которой резво рос новый указательный палец: длинный, тонкий и острый, как у мадагаскарской руконожки ай-ай. Пусть себе растет, успокоился Щорс. Этой пикой я буду пронзать нарушителей границы, чтоб не размножались. Он показал палец Андреичу:
– Поглянь.
– В жопе ковыряться! – съязвил сторож.
Толпа хохотнула. Накал стих. Цыгане поняли момент и врезали гитарами “Величальную”.
К Ленину, тряся юбками и запевая, вышла цыганка с лафитником водки на подносе.
Владимир Ильич, под “Выпьем за Володю, Володю дорогого! Свет еще не видел хорошего такого!”, приплясывая, как Никита Михалков в “Жестоком романсе”, бросил на поднос четвертак со своим профилем, хлопнул водочки и впрыгнул на постамент. Ухватив себя за лацкан пиджака, он выкрикнул первые слова, и люди поняли, что это истинный Ленин, с его повадками, живой картавой речью и беспокойной рукой, где была зажата легендарная кепка.
– Не за себя я выпил, товарищи! Я пил во здравие иного Владимира, который грядет, и которому следовало бы ноги мыть и воду эту пить! Вы это поймете потом, потом… Да, он совершит много ошибок. Роковых ошибок. Но он не я. Я ошибся в своих убеждениях, и погибли миллионы людей, а он, спасая страну, раз за разом будет верить кому ни попадя и невольно погубит тысячи. Нельзя доверять людям! Человека необходимо любить, но безоглядно доверять ему – ни в коем случае. Ибо человек – ложь есмь и яд есмь. Это обидно, но это правда!
Тяжкие испытания выпадут многим из вас. Из-за Черных Гор пойдет войной проклятый Буржуин. В борьбе с ним ляжет много кибальчишей – от молодых до пожилых – и о них сложат песни. А враг, умывшись кровью, уберется вон, проклиная нашу страну с ее стойким народом, с её непобедимой армией, и с ее, так и не разгаданной, русской душой! Оглянитесь: вот они – будущие герои! Вот она, российская душа! Запомните их живыми и поклонитесь их грядущим страданиям и беспримерному подвигу!
Изумленные такой речью люди обернулись. Тачанок будто и не было. На их месте, словно изготовившись к маршу, стояла доселе невиданная военная техника. А небольшая центральная площадь раздалась во все стороны до горизонта. И это пространство, угадывающееся в перспективе близкой и далекой - всё, всё было заполнено воинами в дивной амуниции.
Этот, будто по линейке выстроенный порядок, был недвижен и ошеломлял выражением лиц солдат – спокойным и просветленным. И эти лица, все до единого, непостижимым образом проникли в сознание каждого, побудив склонить голову то ли в почитании, то ли в поминовении.
А потом все исчезло. Даже оконная рама, глядя в которую Коля-мудрый увидел эти невероятные события.
*****
– Каково, а? – спросил Колю анчутка, хвастаясь устроенным вояжем сквозь пространство и время.
– Это безумие!
– Народившийся Ленин? Или Репка со Щорсом?
– Солдаты. Их же тысячи. А ты их приговорил, потехи ради. Ты, слов нет, тот еще затейник, но шутка была неуместной. И что это еще за спаситель Владимир? Откуда он вылез?
– Известно, откуда люди вылазят. Но одни становятся людьми, а другие остаются пиздюками. Этот Владимир даст еще прикурить. Но державу сбережет. Только цена будет высока. Да ведь за все расплачиваться надо.
– А это… как его… ты же врешь. Про цену-то. Ей-ей врешь! Ты же тот еще заливало. Лукавый, одно слово. Я тебе не верю! Вот теперь вгляделся в тебя, в твои бесстыжие зенки и уже не верю. Запылил мне очи. Надул. Опять надул! Ведь надул?
– Разумеется. Успокойся. Отчего ж доброго человека не надуть. Всенепременно нужно надуть. А ты поверил. Вспомни наставление Ленина: нельзя доверять людям. А уж нелюдям подавно. Тебя чуть кондратий не хватил.
– Вот! Это ж… это ж другое дело! Совсем другое дело! А я-то чуть было тебе не поверил. Пойдем! Пойдем, бражки выпьем! Ты только верни всех в приют.
– Мерси за приглашение. Но откажусь. Служба, знаешь ли. Нужно творить гнусности, не до пиров. Твой же пир впереди. Уже скоро. Уготовано тебе счастье: недолгое, но пронзительное. А приютские все на месте, дружно обедают под метель и пургу. И память их стерта, будто не было ничего. И ты все позабудешь, когда расстанемся. Кыш! Кыш! Пошли гуси с сапог! – встрепенулся он, отгоняя от Мудрого двух жирных гусей, незнамо откуда взявшихся.
Гуси, презрев гоньбу, шаркали о Колины сапоги грязные лапы и вразнобой орали “мыли гуси лапки в луже у канавки!”
– Да вашу мать! – завопил Мудрый, шугнув их костылем.
Птицы обиделись и с криком “эх, ёб твою мать, спрятались в канавке!” влетели Коле на голову, перекрыв крылами белый свет. Врезала метель. Гуси осыпались с головы Мудрого снегом, и Коля обрел себя в разгар зимы у входа в жилой корпус.
Недоумевая, зачем ему было нужно в такую непогодь выходить на улицу, он поковылял в помещение.
Было время обеда.
– Опаздываешь, – сказал Мирон, когда Коля вошел в столовую. – Ты чего в снегу весь?
– А?.. Подышать выходил на улицу. Отвали.
Коля сел за стол.
Няня скармливала Мудрому рассольник, а он оглядывал столующихся, будто видел их впервые. И ему показалось, что Ленин, этот бесчувственный столб, хитро подмигнул