Явас : ДЕНЬ ПОБЕДЫ
17:08 09-05-2003
Акция MAYDAY
“Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Этот День победы порохом пропах?..”
***
- Das Schwein! Schwein! Schwein! Schwe…
Не переставая истерично кричать, голый немец вскинул "Шмайссер" и прицелился.
- Нет!.. Не надо! – бесполезное ружье незаметно выпрыгнуло из рук и потерялось где-то в густой траве. Ноги стали ватными, норовя сложиться вдвое. Руки потянулись к небу. Небо синее, полуденное. И руки - бледные. Выше, ещё выше. Сдаюсь. Не стреляй. Только не стреляй...
Тра-та-та-та-та/а/а/а-А-А-А-А-А!!!!..
Два звука слились в один.
День раскололся, разлетелся брызгами. Вопль дикого ужаса застрял в пересохшем как наждак горле, гулко отразившись от стен маленькой комнаты и заставив дребезгнуть толстые оконные стёкла. Противно заскрипели пружины под осевшим на землю телом. Ещё не открыв глаза, Евсеич ощутил пустоту под сердцем, липкий страх, простыню, облепившую дрожащие ноги, и понял, что это был всего лишь кошмарный сон, - грубый и навязчивый, беспощадно-бесцеремонный, словно старый знакомый-амикошон. Каждый раз – одно и то же: будто он, двадцатилетний лейтенантик, выходит из чащи на пригорок и видит перед собой немцев, купающихся в пруду. Голые и безоружные, они дружно над чем-то смеются, не замечая застывшего среди сосен паренька. Гулко бухает сердце, страх и гавкающий хохот гитлеровцев заставляет пальцы до белизны впиться в приклад старой незаряженной “трёхлинейки”. Проходит минута, и сводящий с ума стук в висках перестаёт заглушать окружающие звуки. Ноги вновь обретают твердость. Осмелев, Евсеич делает шаг из тени и кидает в “собак” связкой гранат. Грохот заставляет сердце подпрыгнуть и остаться висеть где-то в горле; мутная прудовая вода окрашивается в красный цвет, когда, ломая камыши, три разорванных тела разлетаются в разные стороны от выросшего между ними гротескного бурого фонтана. Сладкая как мёд пороховая гарь расползается над водой... а за спиной полумёртвого от пережитого потрясения Евсеича внезапно раздаётся злобно-истеричный лающий окрик, дополненный голодным лязгом затвора.
Клац.
Сбросив с ног пропотевшую простыню, Евсеич окончательно проснулся. На чистом автоматизме ощупал руки-ноги, провёл ладонями по седой голове. Поняв, что и в этот раз вернулся домой без потерь, с облегчением и некоторым даже стыдом покрутил головой: тьфу ты, ну и белиберда! Хорошо, хоть не видел никто. Соседи скоро при встрече пальцем у виска крутить начнут, скажут, совсем крыша у старого поехала… орёт, как резаный…
Он потянулся и решительно выбросил алкашей-соседей из головы. Ну их к черту! Еще выслуживаться перед всеми, чтоб не подумали чего?.. Тьфу. Увольте. Весь праздник можно себе так испоганить... А ведь нам сегодня дела предстоят. Да, делааа…
Евсеич рассуждал в таком ключе еще минут пять, и постепенно сосущий, мистический страх пережитого отступил. Буквально стало легче дышать. Евсеич не очень-то доверял собственному оптимизму, ставшему за годы жизни чем-то вроде выцветшего ярлыка на бутылке, вино в которой давно превратилось в уксус Ведь на самом деле беспокоиться было от чего: последнее время подобные кошмары беспокоили старика всё чаще и чаще. Ночи им было уже мало: несколько раз призрачные гитлеровцы прорывались к нему даже сквозь послеобеденную дрёму в кресле-качалке, заставляя бабку хвататься за сердце и с оханьем капать в стакан валерьянку. А неделю назад в автобусе – вообще стыдно сказать… Как задремал по дороге на дачу… и…
Ну вот, снова мысли на плохое свернули! Ёшь твою плёшь… Всё как по Достоевскому: попробуй не думать о белых медведях, и вряд ли сумеешь после этого думать о чем-то ином.
Евсеич щурясь поглядел на часы. Восемь. Пожалуй, пора вставать. Покряхтев ещё с минуту в постели, он спустил ноги на пол, пошаркал вокруг и неторопливо нащупал тапки. Пока мысли окончательно не прояснились, ворочаясь, как сытые змеи на нагретых солнцем камнях, можно было никуда не торопиться. Старик потер поясницу и крякнул.
Сон не шел из головы; он преследовал Евсеича уже без малого год, нисколько не изменяясь и не давая ему ни малейшей возможности как-то повлиять на ход событий. Всё тот же пруд (местные называли его Орлянка), тот же рвущий барабанные перепонки взрыв, то же дуло, направленное ему в живот. Евсеич всегда оставался в нём больше зрителем, нежели активным участником, и это было для ветерана самым тягостным. Его ведь спасли тогда: фрица изрешетил из обреза подоспевший приятель. Евсеича лишь чуть-чуть задело картечью в плечо, да штаны потом пришлось простирнуть...
За убитых офицеров ему через месяц дали медаль. Приятелю же за денщика – ничего. Впрочем, скоро его самого настигла смерть, так что вряд ли награда тут что-то бы изменила.
Евсеич же выжил, отделавшись осколками в ноге. И все 50 послевоенных лет 9-го мая он аккуратно пришпиливал медаль на грудь среди прочих наград, если шел на парад, в школу или в гости. Для него этот тусклый кругляшок стал чем-то вроде доказательства неуязвимости, оберегом, ладанкой, эквивалентом спасительного нательного крестика. Читая заскорузлыми пальцами надпись «За отвагу», грея медаль в ладони или вешая её на грудь, он ощущал себя почти неуязвимым. Словно он смог обмануть саму Смерть.
Но сны... они упрямо утверждали обратное. Не немец с автоматом - он сам еженощно падал на сырую траву, перерезанный пополам свинцовыми ножницами. Снова и снова, по кругу, пока не устанешь умирать, не забъешься в истерике, кусая подушку, хватая голыми дёснами пропитанный пороховой гарью воздух...
Промаявшись кошмарами до утра, Евсеич потом часто со вздохами жаловался бабке на ненужное ему возвращение военной памяти. Она же в ответ предлагала ему побольше читать. Прослужив почти сорок лет школьным библиотекарем, бабка по праву считала, что в книжках есть ответы на все жизненные вопросы. Евсеич внимательно слушал жену, даже пытался читать принесёную ею философскую литературу, но не находил там почти ничего для себя полезного, всё чаще тайком заглядывая в истрёпанную карманную Библию, раскопанную им когда-то у сына на чердаке среди старых газет и прочего макулатурного мусора. Раскрывая этот томик без обложки, он как-то разом успокаивался и словно воспарял над собственными страхами. Поэтому даже сейчас Библия лежала на прикроватной тумбочке, рядом с очками и стаканом со вставными зубами.
Решив сегодня отказаться от зарядки, Евсеич для виду пару раз наклонил корпус, помахал руками, наскоро прибрал постель, вставил зубы и, захватив с собой парадный френч, отправился в ванную. Бабку решил не трогать. - "Всё-тки, у неё сегодня тоже праздник, пускай отдохнёт старая".
Одряхлевшая с годами бабка в последнее время залёживалась в своей комнате чуть ли не до самого обеда, одолевая прогрессирующую старческую бессонницу с помощью снотворного. Вчера вечером, Евсеич видел, жена снова приняла три таблетки, потому сейчас он решил её не будить – на парад ей всё равно не идти, так пусть старушка хоть утром поспит, коли днём покою нет... Однако когда Михаил Евсеич Колесников, промыв глаза и тщательно побрившись, прошел в тесноватую кухню, бабка в длинной ночной рубашке уже вовсю хлопотала у плиты.
Солнце лилось сквозь свежевымытое стекло окна, по кафелю прыгали зайчики, словно намекая, что уже весна, расцвели каштаны, и вообще жизнь хороша. Аромат свежезаваренного чая приятно щекотал ноздри, аппетитно пахло домашней стряпнёй и какими-то пряностями, а на столе Евсеича уже дожидалась тарелка с огурцами, котлетой и картофельным пюре, исходящим духовитым парком. Здесь же стояла стопка водки, увенчанная кусочком черного хлеба.
Не ожидавший такого Евсеич картинно развёл руками и широко улыбнулся, отчего его поредевшие седые усы забавно встопорщились, а вокруг серьёзных обычно глаз залегли веселые лучики морщин.
- Ну-у, бабка!.. расстаралась! Спасибо тебе, родная…
Аккуратно разгладив борта френча, он сел за стол и придвинул к себе тарелку. Пахло просто восхитительно: бабка умела готовить. Будучи в девках, она прослужила несколько лет кухаркой у вдовой генеральши. Эта же генеральша, кстати, и привила сельской неграмотной девчке любовь к книгам, коими у одряхлевшей, толстой и больной аристократки был завален весь чердак.
Годом позже началась война…
Широкая ладонь сгребла серебряную вилку. Причмокнув в предвкушении губами, Евсеич наклонил голову к тарелке и затянулся паром, словно сигаретой:
- Мммм… Нет, ну надо же. Царский завтрак.
Огурцы захрустели на зубах, котлета была тут же располосована вилкой на две половинки и утоплена в салате. В ход пошёл хлеб. Опрокинув в рот водку и закусив, Евсеич ещё больше повеселел и разговорился. Он подцепил вилкой кусок котлеты и, словно возвращаясь к неоконченному разговору, сказал бабкиной спине:
- День победы, Дарья… Произнесёшь – и не верится даже. Подумаю, бывало, сколько лет прошло, и сразу стариком себя начинаю чувствовать. А вот френч наденешь – и будто не было ничего, - ни макдональдсов, ни “новых русских”, ни голубых этих на улицах… И будто вновь гремит сорок пятый, да ветер в лицо, да мы, молодые, стоим на ступенях Рейхстага… Ради таких мгновений некоторые наши только и живут... Вот ты сейчас скажешь: ретроград… Но это всё пустое, себя-то не обманешь… Я- ведь не дурак, Дарья, прекрасно понимаю, что время наше ушло вместе с Союзом.
Он вздохнул.
- Да уж. Ведь ничто в этом мире не вечно, коммунизм теперь – не более чем миф… И даже социализма мы не удержали в руках. Всё поменялось, поменялось ужасно... люди, страна... в худшую, надо сказать, сторону... Порядка ни в чём нету… Вот вчера пьяного милиция возле гастронома палками… Эх.. ладно… И День победы вот... – Евсеич задумчиво разжевал кусок хлеба и принялся за остатки салата. – Что День победы-то? Слова пустые… Молодёжь ведь сейчас даже Ленина не знает. Спросишь о чём-то мальчишку во дворе, а он тебе - ни бэ ни мэ, или нацепит плеер и мимо пройдёт. В голове одни жвачки, да бабы голые. Иван Кузьмич из пятнадцатого дома ругался на днях, чуть не плакал: для кого старались-то, кровь проливали?! У него соседи – молодые, девчонка и муж её. Он их просит за хлебушком сходить, а они смеются: «Плати бабки, дед». Это калеке такое сказать! И ведь ничего тут не сделаешь… Кузьмич после войны совсем один остался, семьи так и не нажил... Трудно старику, и мне трудно, на него глядючи...
Евсеич замолчал и подумал.
- Впрочем, я не прав… То, что дети войны не знают – это же хорошо! Непуганное поколение; у них есть всё то, чего мы были лишены... И не надо задумываться, где бы корку на ужин раздобыть, не нужно пистолет под подушку класть, в рванье ходить, за жизнь свою бояться… Я же, Дарья, помню, что такое молодость! Пока молодой был, так и жизнь летела как-то незаметно: всё вперёд да вперёд, оглянуться некогда. Зато сейчас мысли в голову так и лезут – и отмахнуться некак... Вовка вот приезжал, говорит: «Не грузитесь, батя». Слово такое молодежное. А как тут не тосковать… - Евсеич икнул. - Вот ты меня вчера спрашивала: почему, мол, хожу я на праздник, если результатов войны не одобряю. Ругалась ещё. Я тогда разозлился и не сообразил, что тебе ответить… - он откусил огурец и пожевал, - зато сегодня могу точный ответ дать. Хожу, потому что это последнее, Дарья, что у меня от той, настоящей жизни осталось. Если вообще ещё что-то осталось... понимаешь?
Тарелка почти опустела. Доев салат, Евсеич сосредоточенно добирал вилкой остатки пюре.
- Да. И вот, бабка… Дочитал же я вчера книжку, что ты мне давала… Ну, этого... Суворова, что ли. Да, точно, Суворов. Как полководец. Его ещё к расстрелу представили за измену Родине… А по-настоящему – за правду. Ведь прав он, Даша, тысячу раз прав!.. Именно Сталин!.. Сталин и никто другой развязал войну. Великий и неповторимый в своем роде человек, каких больше не будет, но руки у него по локоть в крови. Пусть он сам никого не убил, - это ничего не значит. Мы ведь верили ему. А он нас всех убивал без ножа. Дядю Семена посадили за сионизм, а соседа, который на него стукнул – за антисемитизм. Надо ж было додуматься! Эх, Даша… Так это трудно, знаешь – понимать, что на жизнях твоих родных и близких строился тогдашний кровавый порядок в стране... Вот, Даша, о чем просто не могу не думать… Ведь так до сих пор и не знаю, где сестра моя, Сашенька... Пропала в голодовку – и с концами… Иногда во сне её вижу… Такая же маленькая, в сарафане и с косою. И смеётся всё время…
Он сделал паузу, дожидаясь реакции на свои слова. Бабка не ответила и не прекратила своего занятия, - она была малость глуховата и поэтому обычно молчала в спорах с мужем, но сегодня, скорей всего, старушка просто была не в настроении полемизировать. Евсеич давно к этому привык и часто начинал рассуждать вслух, не обращая особого внимания на такую мелочь как отсутствие слушателей. Говорить с женой было всё равно что говорить со спящей на коленях кошкой – когда та лишь делает вид, что слушает. Евсеич считал это нормальным, поэтому продолжил монолог, не особенно огорчившись:
- Или вот были у нас бои с немцем. Замполиты всё кричали тогда: "За родину, за Сталина". Но воевали-то мы на самом деле не за него, а за землю предков. За родных своих. Можешь меня высмеять, но сталинская рябая харя никакой роли при этом не играла. Ненавидели мы его, и сами этого не понимали; бросались в бой с криком, но не имя тираново кричали мы, нет! Орали до изнеможения букву “а“, и вся любовь к близким горела в этом крике красным пламенем. – Евсеич поднял над столом резко сжатый кулак. – Нна! И сминали противника, как яичную скорлупу!
Он тряхнул головой.
- Я совсем недавно в этом разобрался - тогда-то, молодой покуда был, не понимал… Ошибался я в устремленьях, - и ох, как ошибался… Но сколько народу положил, пока додумался до этого… Много немцев я убил, Дарья... Хоть и не пытался никогда считать, но один только тот поезд, под откос пущенный, чего стоит…. Считай, не меньше полсотни живых душ за раз загубил. А вот сейчас как думаю - ради чего? – и страшно становится. Их ведь тоже гнали в бой... Гитлер гнал, как нас - Сталин, и карали их за дезертирство не меньше. Насмерть карали. Эх, Даша, ведь боялись мы их ужасно. И они нас тоже. Боялись и всё равно стреляли. От страха стреляли, от безысходности полной. И так мне от этого всего нехорошо… Аж в груди ёкает и дыхание пропадает. Кошмары вот... тоже ведь неспроста. Немцы взорванные... Как подумаю, что на том свете встречу их всех - что я им тогда скажу? Вот спросят: за что ты убил нас? Почему? А что я могу ответить: извините, мол, мне Сталин приказал? Тот, самый товарищ, который 10 миллионов людских жизней в лагерях сгноил? А скольких он без оружия под немецкие танки уложил! Видал я мальчиков убитых, никакой Чечне не снилось, да что там, сам таким же пацаном был... Как умом не тронулся – не пойму, Даш… Смертоубийство одно чистое, а не освободительная война...
Евсеич помрачнел и со вздохом отодвинул от себя тарелку.
- Я вот как, Дарья, решил. Насчёт Дня победы... Сегодня ещё схожу, друзей фронтовых напоследок повидаю... Хочь и убийцы они, как ты говоришь... ну да все мы одним миром мазаны! А других-то друзей у меня и нету - вот разве что с заводу, дак там и не друзья вовсе - так, приятели… Я ведь там всего десять лет проработал… Так вот, о чём я там.... Да. В общем, сегодня ещё наведаюсь, каши из полевой кухни хлебну, поболтаю с ними да молодость повспоминаю... А с завтрева, Даш, в церкву ходить начну. Грехи замаливать. Да, Даш. И не спорь. Моё право. Чую, не так долго мне осталось. И пес его знает... – Евсеич задумчиво почесал бровь, - мож, всё-тки легше станет…
Он с хрустом переплёл пальцы и, потянувшись, оглянулся на жену.
- Ну, ладно… Будет о былом, давай чаю, что ли… И хватит уже у плиты шарудеть, садись со мной рядом. Устала поди, хозяюшка? Вижу, что устала…
Он принялся размешивать ложечкой сахар в чашке, и, будто вспомнив что-то, сомкнул брови.
- А лимонку-то, лимонку! Как же чай без лимонки. – Евсеич суетливо обшарил глазами стол. - Вот самое главное и забыла. А мы только вчера два штуки купили. Ну-к, нарежь…
Пока бабка за его спиной копалась в холодильнике, выискивая нужный ингредиент, Евсеич принялся наскоро вымакивать хлебом подливу, добирая остатки из тарелки. Доев, вытер усы рукавом и задумался.
- Даш, ну? Гда лимонка-то? – крякнул нетерпеливо, взглянув на тяжелые “командирские” часы, и сам себе удивился: обычно он не повышал на жену голоса. Что ж, плохо. Значит, совсем нервы никудышные стали… Стереем…
Бабка наконец-то сориентировалась и закрыла холодильник. Над столом протянулась худая её рука и что-то тяжёлое плюхнулось в чашку, заставив горячий чай выплеснуться оторопевшему Евсеичу в лицо. Брызги усеяли френч, по клеёнке потекла липкая лужица.
Старик от неожиданности забыл все ругательства, которые знал.
- Бабк!.. Да ты что!!.. очумела цельную кидать?!!.. Я ж сказал – нарежь!! Френч заляпала, дура…
Кое-как протерев глаза, он посмотрел на стол... и обомлел. В чашке лежала боевая граната “Ф-1”. Лимонка. Без кольца.
Костлявая рука вновь поднялась над столом. Евсеич оторопело посмотрел на длинные пожелтевшие ногти, играющие с кольцом от лимонки, и внезапно до него дошло, что это не бабка. Это не могла быть его бабка.
Рука разжалась и кольцо с тихим звоном упало на стол. Чувствуя, как закипает кровь в сердце, Евсеич поднял голову и встретился взглядом с тем, кого принял за бабку. Это был... было... это было... это был... УЖАС... КАРАУЛ... ШИЗА... ОЖИВШИЙ КОШМАР... ЫРГГХХМММ... ТКХХ... ХХХХХХХХХХХХ…. ХХХХХХХХХХХХХХХХХХ….
Он ни с кем не встретился взглядом, потому что у этой твари не было глаз – лишь черные дыры, уходящие вглубь голого черепа над темным провалом носа. Почти физически Евсеич ощутил, как лопнула нить рациональной мысли где-то у него в мозгу, и иррациональность хлынула мутным потоком в зазор между сознанием и беспамятством, когда тусклый, покрытый трещинами череп с вылезающими желтоватыми волосами беззвучно повернул шею и тяжело уставился на него с высоты своего истлевшего и изломанного позвоночного столба, задрапированного грязно-белой тканью. Дохнув старику в лицо засушенной гнилью и, отчего-то, больницей, Смерть протянула вперёд ладонь и вдруг сжала её в требовательном жесте; в бездонных провалах глазниц полыхнули зелёные огоньки.
“Где же бабка” – подумал тупо Евсеич, чувствуя, как селые волосы на загривке электрически приподнимаются, а глаза начинают вылазить из орбит. То, что он первоначально принял за женину ночнушку, было длинным, до пят саваном. Череп распахнул свой рот, и в лицо ему ударил запах пряностей, - только теперь он знал, что это за запах. Паленые кости. Костная мука. Как в Освенциме, где из евреев делали удобрения и торшеры для ламп, и трупы вылетали в трубу ежедневно. Как в крематории.
Закутанная в грязные тряпки Смерть качнула головой, и из глазниц на стол посыпались извивающиеся черви, хотя, казалось, им давно уже было нечего там жрать. В скелетобразной левой руке у неё появилась потемневшая от времени коса с длинным, зазубрённым лезвием. В последний раз взглянув старику в глаза, Смерть сделала шаг назад, и лезвие неуловимым стремительным движением взметнулось к потолку, срезав одиноко висевшую под потолком лампочку на витом штуре.
У Евсеича перехватило дыхание; по ногам что-то потекло, но он не заметил этого, потому что ноги вдруг отнялись. Перевернув терелку дрожащими руками, он попытался было уклониться в сторону, закрыться, спрятаться, но только не дотрагиваться до этого исчадия ада... не стать проклятым... оторваться от этого кошмара…
В последний момент он принялся читать молитву, но понял, что не помнит ни слова из Библии. Тогда он просто закрыл глаза рукой, и в последний, самый яркий момент, вдруг увидел самого себя, двадцатилетнего, кидающего связку гранат в пруд с купающимися гитлеровцами. И за долю секунды до того, как лимонка в чашке взорвалась, раздирая старика на куски, зазубренное лезвие замедленно и почти грациозно нырнуло вниз, чтобы прошить грудь Евсеича и выйти серповидным жалом из-под левой лопатки. Коса вжикнула в воздухе, и всё вокруг накрыла белая вспышка, расколов на сверкающие клинья тонкую грань между сном и реальностью, светом и тьмой, жизнью и смертью. Грохота он уже не услышал.
Евсеича нашла проснувшаяся около полудня бабка. Выйдя на кухню, она застала мужа лежащим ничком на обеденном столе. На Евсеиче был парадный френч; седая голова покоилась в луже пролитого чая, ещё одна лужа высыхала вокруг ног. На столе перед мертвецом стояла пустая чашка с тёмными пятнами заварки на донышке.
- Остановка сердца, - констатировали врачи, задвигая носилки с телом в труповозку. – Пиши: ветеран. Они сегодня как сговорились…
Труповозка отъехала. Водитель “скорой” покачал головой и поставил фломастером в журнал крестик.
- Ого, тринадцатый. – Он покачал головой. – Урожайный сегодня денёк… И ведь что получается: безобиднейшие люди, герои, можно сказать,пачками мрут, а бандюки сраные жируют… Где справедливость?
Водитель закрыл журнал и подмигнул:
- Слушай, а давай, спорим на два пива, что до обеда ещё восьмерых дедов подберём. Для круглого счета.
- По рукам, – осклабился долговязый фельдшер, усаживаясь рядом.
Двигатель кашлянул и взревел, ликуя. “Скорая” сделала широкий разворот по жаркому, пыльному двору и нырнула в тёмную подворотню, чтобы, объехав небольшой скверик, рвануть туда, где за старыми пятиэтажками, детским садом и двойным рядом цветущих акаций широкой лентой катился вверх по холму бесконечный проспект Победы. Старожилы ещё иногда любили называть его “дорогой в облака”...