Важное
Разделы
Поиск в креативах
Прочее
|
Палата №6:: - АзбукаАзбукаАвтор: Арлекин Очень внимательно следи за буквами. Отслеживай развитие, и смотри, чтобы всё было чётко, чтобы буквы шли одна за одной, как надо... — примерно в таком духе она учила меня понимать азбуку её узелкового письма.Это было давно и как же мне хочется снова вернуться в тогда! Аа ведь когда-то всё может быть так, как я захочу... может, я не зря мечтал. Будет одинокая пустыня, накрытая стыдливым бесцветным брезентом, будут хаотично расположенные фигуры в перспективной панораме, будет чуть-чуть иначе — так, как я хочу. Я буду искренне смеяться — так, как я хочу. И пустыня — она всегда останется одинокой, никто не потревожит её, никто не познает её, никто, и ничто не явит ей себя, и она навсегда останется одинокой. Где-то я буду смотреть на небо, где-то я буду смотреть под ноги, где-то я буду закрывать глаза и слушать, и вдыхать носом, и покачиваться от головокружения... Я вижу себя уставшим, а затем отдохнувшим и снова уставшим. Я вижу себя искренне смеющимся. Я смеюсь очень тихо, потому что этот смех — он для меня. Это мой смех, никто не должен его слышать. Если кто-то хочет послушать, я посмеюсь специально, но мой смех могу слышать лишь я сам. Моя маленькая радость. Там есть берег. Может, это берег моря или океана, может — озера. Я только о береге знаю. Он дикий, нетронутый, настоящий. Я тоже его не трогаю, чтобы не разрушить. Я мог бы придти туда и насладиться его красотой, но тогда мне пришлось бы наслаждаться и его смертью. Нет, под моей стопой не зачахнет трава, от моего дыхания не отравится воздух, но всё умрёт, потому что там буду я, и берег перестанет быть диким, я подчиню его и порабощу, и убью его. Вот почему я не приду туда. Я буду знать о нём, этого будет достаточно, чтобы я иногда улыбался посеревшим ртом. Я буду одной из фигур в пустыне, стоять по колено в песке и мыслями — на нетронутом берегу. Одинокая пустыня не будет обо мне знать, она не узнает и об остальных фигурах. Все фигуры будут думать, что они её гости, а я буду молча похлопывать её по хрупким дюнам, разделяя с ней её одиночество. Мне это будет несложно, а она всё равно обо мне не узнает. А ведь когда-то всё будет не так, как я захочу... я зря мечтаю. Это приятно — и ладно. Не стоит увлекаться, ведь выбираться из мира грёз бывает очень непросто. Секунда вжалась сама в себя и замерла, и я живу в этой секунде уже так долго. Но вот секунда срывается с места и уносится прочь, а на её место прилетает целая свора, и все долго ждали, все хотят протиснуться без очереди, и разрывают нежное пространство. Время взрываетсяБАХ! СтолБб дыма, такой монолитный и неподвижный, подпирает небо. Он вырастает из пламени костра который пожирает дерево такое широкое и жёсткое но как лоза нагибается к земле касается её безлистыми ветвями. Вертикальное отражение так же гнётся в другую сторону, а из самого зеркала поднимается огонь и столб дыма тянется к небу, а небо чуть меняет цвет: «Это молния, извини...» Расщеплённое надвое капает на небо горячими слезами, ищет виноватого. Толстый матрас из еловых ветвей защищает меня от холода земли ночного леса; поражённое молнией дерево озаряет всё вокруг себя сполохами коричневого света; абсолютная тишина. Я вижу, как шелестят длинные иголки на раскачивающихся елях, но не слышу этого. Я вижу, как трещат стволы старых деревьев, но не слышу этого. Я вижу, как болит выжигаемый пламенем поражённый ствол, но не слышу этого. Я прекрасно Ввижу. Разве так бывает? Бывает так, что прямо перед носом ударяет молния, а сетчатке — хоть бы хны? Можно ли от этого оглохнуть? Я никогда ни о чём таком не слышал. Боюсь, так никогда и не услышу. Боюсь, я потерял слух. ААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААА!!! — я кричу. Тишина. Тишина снаружи, тишина внутри. Может, я так и не крикнул? Или крикнул? Что?.. Надо встать. Сколько можно лежать, а главное — зачем? Еловая кровать мягкая, приятная, уж точно лучше всего остального, из чего я могу выбирать: встать, идти через лес, посетить врача. Можно остаться здесь, доспать ночь. Принять решения потом, когда проснусь. Вставай! Нет! Ну же! Но я не хочу! Поднимайся на ноги, дубина! Медленно утверждаюсь на ногах. Одежда пропитана потом и холодит горячее тело. Оно всё чешется от соли. Меня шатает из стороны в сторону, приходится всё время следить за равновесием. Опираюсь рукой о ближайший шершавый ствол, отворачиваюсь от огня, опускаю голову, закрываю глаза на темноту перед собой, делаю глубокие вздохи. Тошнит. Уши будто немеют. Неуверенно сгибаю в суставах руки и ноги. По телу пробегают волны дрожи, как бывает при болезненной слабости. От глухоты барахлит вестибулярия. Я оглядываюсь на хруст ветки за спиной. Я успеваю заметить стремительное движение, потом что-то грузно падает на чёрную землю у горящего дерева. Лежит без движения. Я ещё несколько раз сгибаю и разгибаю члены, разГгоняя в них кровь. Я подхожу ближе и ближе, я не могу не идти, не могу остановиться, не могу не смотреть. Тот хруст, что привлёк моё внимание — это отломилась толстая ветвь пострадавшего от молнии дерева, ослабленная и подточенная огнём. Ветка валяется на земле, растопырив кривые артритные пальцы. Вокруг неё скользящим узлом затянута бельевая верёвка. Она стелется около отвалившейся ветви кольцами и оканчивается петлёй, в которую продето тело, похожее на человеческое. Верёвка туго затянута вокруг шеи и живописно выделена фоном тёмного кровоподтёка. Тело покрыто почерневшими ожогами, лопнувшими язвами обгоревшей кожи и розоватыми в звёздном освещении струпьями, придающими картине долю сюрреализма. Человек сильно пострадал от удара небесной искры. Ему не было больно, потому что к этому времени он был уже повешен и мёртв. От его тела всё ещё поднимаются струйки дыма, примыкающие к основному столбу. Я осматриваю его, стоя на двухметровом удалении, постоянно отвлекаясь на соблюдение равновесия. Я вижу, как шипит остывающий уголь его тела, но не слышу этого. У меня даже не возникает мысли отшатнуться, скорчить гримасу отвращения от смрада, обволакивающего труп и раздражающего первую пару черепных нервов в верхней и средней носовых раковинах. Или испугаться. Только тупое любопытство. Кто это? Кто его повесил? Я? Пьяно шатаясь, я продираюсь через дремучие дебри хвойного леса. Слабые ноги проваливаются в волчьи ямы, прикрытые мхом, тело содрогается от сырого воздуха и крепких ударов низких ветвей. Раскачиваюсь, перебирая ногами из стороны в сторону и, наверное, что-то раздражённо мычу, но не слышу этого. Я ориентируюсь на тусклый жёлтый огонёк, мелькающий в глубоких дебрях впереди. Он покачивается влево-вправо синхронно моим пьяным перебежкам от дерева к дереву. Домик окружён лесом, лес подступает к нему вплотную. Ни полянки, ни какой-нибудь лесной залысины — дом просто вклинился и притёрся между стволами, и затерялся там. В окошке горит электрический свет. Я стучу в дверь. Мне открывает, по-видимому, единственный обитатель этого дома, бородатый и пьяный. Я заглядываю ему через плечо. Обстановка, как в строительской времянке только без строительной атрибутики. — Здоров, чего хотел? — зычно окая, спрашивает мужик. — А где тут позвонить можно? — Э-э-э... — почёсывает он подбородок. — А гдесь-то оно, может быть, и можно... — тянет он многозначительно. — А чего надо? Чевой-то тебя средь ночи в лес занесло-то? — неожиданно спрашивает он. — Здесь в округе есть телефон? — Ну есть. Да прямо тута, у меня, по рации. Сельсовет телефон ещё пока не провёл. Уж я им сколько говорил — надо мне, понимаешь, телефон и всё тут. Уже сил нема с этой бандурой. — Взмах руки в угол, где на маленьком столике громоздится допотопная радиостанция. — Ну, они и... всё тянут. А свет уже провели, шоб спирт зря не жечь. Я покачиваюсь, — очередной приступ головокружения, — и ухватываюсь за дверной косяк, чтобы не упасть. Я не слышу его. Я не слышу ни единого звука. Я же оглох. Просто автоматически поддержал беседу. Я не слышу его, я читаю по губам. Я не слышу себя, я говорю по привычке. Я поднимаю глаза на мужика и успеваю уловить обрывок беспокойного вопроса: — ...как? — А? — Сам-то как, говорю? С перепоя что ль? Хэ! — Можно я от вас позвоню? — Чего? Не понял? — он приставляет ладонь к уху. — А? — Позвоню. — А, ну давай, заходь. Звони, канеша. Токо по рации — телефона нету, говорил же ж! Зачем мне телефон? Куда я хочу позвонить? Как я смогу разговаривать? Глухой? Я пытаюсь объяснить мужику, куда и зачем он должен позвонить и что сказать. Мой чудесный дар бессознательной речи исчерпался, способность читать по губам тоже сошла на нет. Мужик обеспокоено суетится вокруг меня, предлагает то стакан воды, то стакан самогона, то аптечку. Спустя полчаса, средствами жестов, мимики, пантомимы, письменной речи и криптографического письма, я, наконец, пробиваюсь через алкогольный тромб в его мозгу. Я всё ему доходчиво растолковываю. Он в досаде шлёпает себя по бёдрам. — Это ж моё ведомство! Опять на меня всех собак, едрыть твою! Я выпиваю полстакана самогона, мужик укладывает меня на свою скрипучую кровать с засаленной простынёй, серыми наволочкой и пододеяльником. Видимо, он спит, не разуваясь. Я медленно ухожу в свой первый глухой сон; в это время лесничий говорит по рации с сельсоветом. На другом конце радиоволны — местное дополнение к стереотипу о сельском участковом. Ддеревенское утро ещё и не думает наступать, а меня уже тормошат три пары взволнованных рук. От их пальцев исходит щекотная вибрация, отдача от их голосов. Милиционер, лесничий и какой-то лысый старикан с ленинским значком на лацкане отцовского пиджака, вылупив на меня глаза, энергично жестикулируют, что-то неслышно тараторят, кажется, перебивая друг друга, трясут меня за плечи. Мне на щёку попадают капельки слюны кого-то из них троих. Постепенно я осознаю, что от меня хотят, что произошло и что происходит. Я неловко встаю, опять раскачиваюсь, борясь с головокружением и приступом тошноты. Мы выходим в ночь и сырость. Лысый и милиционер поддерживают меня под локти, лесничий шагает впереди, зачем-то дома сняв со стены охотничью двустволку, и теперь неся её наперевес. Я восхищён его умением ориентироваться в ночном лесу, но потом замечаю уже знакомый столб дыма, что поднимается вверх над верхушками сосен и кедров, до самого неба, которое до сих пор сохраняет свой извинительный тон. На поляне изменилось освещение. Огонь успел сползти с мёртвого дерева и поработать на периферии. Сгорел мой хвойный матрас и ковёр сухих иголок ещё на метр дальше — и так по всему диаметру вокруг ствола, расщепленного на две равные половины, согнувшиеся в обе стороны до опаленной земли, которые, будто оригинал и отражение, в точности повторяют изгиб друг друга — и, в то же время, вместе как бы являются негативным отражением на дне водоёма греческой ω, начертанной в тёмном небе белыми облаками. Пламя на чёрном обуглившемся стволе почти угасло, только в глубине расщелины что-то слабо мерцает, из последних сил создавая дымный столп, теперь уже откровенно прогибающийся под тяжестью небосвода. Обгоревший труп висельника лежит в том же положении, как я его оставил, не изменилось положение бельевой верёвки. Расширяющийся вокруг агемо оранжевый круг ещё до них не добрался. Лесничий весьма профессионально притаптывает огонь сапогами, не давая ему расползтись дальше. Догорающее дерево он оставляет без внимания. Лысый выпускает моё плечо из своих на удивление крепких пальцев человека, всю жизнь проторчавшего в деревне, милиционер подводит меня к мертвецу, тычет в него пальцем, что-то спрашивает, проницательно заглядывая мне в глаза. Я пытаюсь объяснить, что вообще тут ни при чём, просто от чистого сердца не умолчал во избежание головной боли, а сообщил куда следует, дабы ускорить находку мертвеца. Милиционер в сердцах плюёт себе на сапог, а лысый старикан, подскочив ко мне из темноты, что-то злобно выкрикивает, но я не слышу этого. Я пытаюсь объяснить, что оглох. Лысый мужик неожиданно бьёт меня прямо в лоб. И без того дисбалансированный, я опрокидываюсь на спину. Я снова вижу дерево, дым, с того же уровня, как когда пришёл в себя на еловых ветках, только с другого ракурса. Лесничий приседает около меня на корточки, ероша в задумчивости тускло-рыжие волосы и играясь со спусковыми крючками своей двустволки. Вопросительно глядит на лысого старикана, тот о чём-то распинается перед участковым. Участковый ловит взгляд лесника, указывает на меня, что-то бормочет, пожимая плечами. Я теряю сознание. Я прихожу в себя. Потолок, несколько стен, всё деревянное. Грязные окна почти не впускают в деревянную комнату света, а тот, что, всё-таки, продирается сквозь миллион узорчатых отпечатков дактилоскопического сала, придаёт окружающим предметам лишь самую малость контраста. В основном же всё в комнате коричневое, жёлтое, с очень малым тоновым диапазоном. По размерам и обстановке помещение напоминает казарму: высокий потолок с массивными деревянными перемычками, длинные ряды двухъярусных коек, большие грязные окна. На краешке моей кровати сидит типичный провинциальный доктор со стетоскопом в ушах. Он что-то у меня спрашивает. Меня подмывает ответить: «Доктор, я оглох», но я не могу говорить, потому что не слышу. Он о чём-то рассуждает, что-то терпеливо втолковывает мне, возможно, думает, я умственно отсталый. Мы с врачом друг друга не понимаем. Не исключено, что на самом деле он — местный ветеринар, и с бешеными коровами достигает лучшего взаимопонимания, чем с поражёнными молнией людьми. Для достижения резонанса интересов неплохо было бы перевести его на свой уровень восприятия. В этом есть и логика, и своеобразная эстетика. В сельском ветеринаре со стетоскопом, в казарме вместо клиники. В загоняющем внутрь ударе ладонями по ушам. В синхронных струйках крови, огибающих его челюстную кость с двух сторон, в том, как они стекают ему на шею. Доктор говорит мне: — Слух есть. Я не могу понять, прочитал я это по его губам или услышал. Он встаёт и уходит, и с этого момЕента начинается моё лечение. Ежедневно меня лечат доктора и допрашивают следователи, приехавшие из административного центра. Отоларинголог, или как его, почти не заходит. Чаще всех я вижу капитана из убойного отдела и психолога. Визиты обоих только идут мне на пользу. От Капитана я постепенно узнаю всю историю событий, от психолога — историю болезни. Психолог говорит вещи, в которые я могу поверить, Капитан говорит вещи, в которые я поверить не могу. Психолог говорит, что я не оглох. Это психическое расстройство. Я пережил удар молнии и, хоть она и не попала в меня, но, всё же, шарахнула перед самым моим носом. В отличие от Капитана, доктора не интересует обгоревший труп. Его также не интересует, в каких децибелах измеряется гром в эпицентре. Доктора интересует, почему я отказываюсь слышать. Я пишу ему в перекидном блокноте: «Я очень хочу слышать». Неправда, говорит доктор, с моими ушами всё в полном порядке, они вообще не могли никак пострадать. — Что произошло? — спрашивает доктор. — Что там произошло? Мне ты можешь рассказать. — Он поглаживает меня по бедру. Я пишу в перекидном блокноте: «Доктор, верните мне слух». Капитан говорит, что я что-то скрываю. Я упорно не хочу возвратиться к событиям той ночи и рассказать, что там произошло. Я подозреваю, что между Капитаном и доктором существует гомосексуальная связь. — Причастен ты к этому убийству или нет, — говорит Капитан, — я заставлю тебя рассказать. Если ты ни при чём, от показаний тебя это не освобождает, это твой долг свидетеля. Капитан упорно не желает рассматривать версию самоубийства. Капитан говорит, что я могу сколько угодно прикрываться своей внезапной глухотой — он не отстанет от меня, пока она не пройдёт, и тогда он узнает то, что ему нужно. Так или иначе. Через некоторое время приезжает красно-белый РАФик, меня садят на реанимационную кушетку и везут в город. По дороге со мной беседует новый психолог. Капитан сопровождает меня неотступно, подслушивая наши беседы. Новый психолог быстро приобретает моё расположение. Он говорит, хорошо, что я есть, хорошо, что жив. Всё остальное менее важно. Всё остальное подождёт, говорит он. Сейчас самое главное — оправиться от шока, говорит психиатр. Он всё время защищает меня от нападок Капитана. Даёт мне понять, что он на моей стороне. Не зря же он психиатр. Мы едем поздно вечером, леса подЁёрнуты рефлекторной синевой неба. Дребезжащая карета скорой помощи подпрыгивает на ухабах гравийной дороги в метр шириной. Густые грозовые тучи покрывают чёрное небо светло-сиреневой акварелью. Капитан свирепо поглядывает на меня и время от времени обкладывает меня матом. Психолог смешит меня. Он говорит, мат — недостоверный язык и язык, тонко вводящий в заблуждение. Доктор говорит, мат запутывает. В мате «Х» — это плохо, а «П» — это хорошо. Я смеюсь, психолог улыбается, Капитан злится. Вначале я думаю, меня везут в город, чтобы оказать более качественную медицинскую помощь, но в конце поездки Капитан заявляет, что необходимо моё присутствие на опознании. Психолог смотрит на Капитана с укором. Город, который охватывает нас и автомобиль, больше похож на посёлок: почти все дома деревянные, преимущественно одно- и двухэтажные. Люди, которых я вижу в задние окна, тоже низкого роста, на их лицах — явные признаки вырождения и безнадёжия. У всех людей маленьких забытых городов аграрные заботы и безысходность в сознании, дебильное радушие или мрачное недоверие во взглядах, дешёвая стоптанная обувь и одинаковая одежда. Деревья в городе молодые и тонкие, кустарники коротко подстрижены. Обычно в таких городах самым высоким строением является водонапорная башня, которая похожа на пропущенный клок сухой травы на кошеном газоне. Здание больницы старое, двухэтажное. Верхний этаж явно пристроен позже. Меня уже почти не шатает, я иду ровно. Психолог с Капитаном сопровождают меня по бокам. Психолог — чуть впереди, Капитан чуть сзади. Между ангелом и бесом. Мы спускаемся в подвал. Медицинский работник отпирает массивную железную дверь. Из проёма не веет холодный пар или что-то такое — просто дует тёплым сквозняком, даже волоски на руках не встают дыбом. Санитар приглашает нас внутрь и зажигает свет, несколько стоваттных ламп в плафонах. Психиатр что-то говорит мне, но я его не слушаю. Капитан говорит, что мне покажут тело того человека, а я должен буду сказать, он это или нет. Я хочу сказать, что если мне покажут именно его тело, то я скажу, что это он; я скажу, что это не он, если мне покажут совершенно посторонний обгоревший труп. В слух я только что-то мычу. Санитар выкатывает носилки, накрытые застиранной простынёй, Капитан кивает ему, он кивает психологу и откидывает в сторону часть простыни. Он делает это чересчур резко, возможно из-за волнения, поэтому мне открывается не только голова, но и всё тело до бёдер. О да, это он. Его чёрная кожа местами лопнула и обнажила серую, подёрнутую налётом копоти кость. Кожа разошлась где-то на затылке и сползла вниз до носа, напоминая чем-то оттянутую крайнюю плоть. Его бугристый череп покрыт пятнами сажи буроватого оттенка. Его глазницы пусты и сухи, на самом дне проглядывает матовая поверхность засохшего жареного мозга. Кожа слезла с шеи, я рассматриваю шейные позвонки, разорванные благодаря умело завязанной петле. Видны его сухожилия, похожие на английский бекон, только без яичницы. Правая рука неестественно лежит рядом с телом, из предплечья торчит неровный край сломанной кости. Грудь впалая и ввалившаяся сама в себя. Живота нет вовсе — ниже рёбер кожи тоже нет, только угли позвоночника, врастающего в тазобедренный комплекс. Я блюю на кафельный пол — мне становится дурно от вида чернослива его гениталий. Медработник утирает мне рот бумажной салфеткой. Я киваю: да, это он. Психиатр кивает. Капитан кивает. Жжалостливые взгляды психолога и настырные допросы Капитана становятся моими постоянными спутниками. Неделю я ночую в тюремной камере, которая, впрочем, не запирается. Каждый день меня водят в кабинет следователя, где он пытается восстановить цепь событий. У него полно звеньев, но они никак не хотят сцепляться, и от этого он очень злится и нервничает. С психиатром я почти не вижусь. Он вяло уговаривает меня оставить в прошлом пережитый кошмар. Он говорит, прими эту ужасную историю, как часть твоего прошлого и живи дальше. Со слухом. Даже он сам больше в это не верит. Капитан по нескольку раз за допрос пересказывает вместе со мной события той ночи, как он их представляет, и каждый раз спрашивает: «Так?» Я почти свободен, я могу гулять по городку, могу тратить деньги, могу пойти в кинотеатр или клуб, их в этом городе каждого по одному. Ночую в камере на нарах без матраса. До отупения часто повторяю одно и то же Капитану. Он знает, что будет обязан отпустить меня, если не установит причастность к делу, поэтому обрабатывает очень тщательно. Я удивляюсь, почему он чахнет в этом городишке, где всех преступлений — пьяные драки, да ограбление пивного ларька один-два раза в десятилетие. В большом городе он мог бы иметь успех и карьеру, и вообще всё, что захочет и всех. Срок моего Ззадержания выходит, врач выписывает мне направление к врачу по поводу моей глухоты, я оставляю следователю свои координаты и уезжаю домой. Только по дороге мне приходит в голову, что меня держали слишком долго и в ужасных условиях. Нарушение всех прав! Первое, что я делаю, вернувшись лезу под горячий душ. Ровно в полночь звонит Федя. — Ну, как съездил? — Нормально. — Ещё бы! Я уж подумал, ты там жить остаёшься! — Что? — Я засекал. Тебя не было десять дней. — Послушай, я дико устал. Хочу спать. Давай завтра созвонимся, ладно? Вообще-то я уже засыпал. — Как она? — Нормально. — А этот? — Ну... она не жаловалась. — Ты... Знаешь, плюнь на неё. Всё. Уже ничего не изменить... — Это точно. Я вешаю трубку. Через десять секунд я сплю. В половине первого телефон звонит снова. Я снимаю трубку. Тишина. Я тоже молчу. — Что, не спишь? Разбудил? Ну извини. Просто хотел сказать... я кое-что узнал. Слышишь? Что, не слышишь? Что, оглох и не слышишь? Ну ничего, ничего... Ха-ха-ха! — это Капитан. Я кладу трубку и снова засыпаю. На всей протяжённости пустыни, накрытой стыдливым бесцветным брезентом, процессы протекают вспять. Пляж... Не тот пляж, конечно, о котором можно подумать, не тот, где люди жарятся вначале и охлаждаются затем в воде. Просто мокрый песок, укрытый водой, и сухой, просушенный. Людей нет. Животных и растений тоже нет. Нет никакой жизни. Песок, отдаляясь от края воды-покрывала, крупнеет, приобретает фактуру и цвет, объединяется в куски породы, те — в каменные глыбы, глыбы — в морщинистую каменную поверхность, пустошь. Тихо, ветер и вода в движении, но шепотом, на цыпочках проходят мимо. Прекрасный пляж, пляж, каких не бывает в действительности. Такой пляж может только привидеться во сне. Пляж... Что это за место? Солнце облизывает горизонт, дразнит холодный грунт, не выходит. Издевается. Голубоватые тона теплеют, согреваются, вздрагивая в ожидании. Это место, этот пляж... Здесь — абсолютная чистота. Это нетронутые, незапачканные, неодушевлённые пространства. Предельно настоящие, не наделённые душой, персональной или общей, не живущие, лишь пребывающие в конкретном месте в конкретной точке времени. На пляже песчинки лежат бессистемно, а волны облизывают их через неравные интервалы независимо от лун или движения воздушных рек. Здесь отсутствует понятие эстетики, как и все другие понятия. Понятия «отсутствия» здесь тоже нет. Здесь нет «пляжа», «воды», «ветра», «камня» и собственно «здесь», но есть пляж, вода, ветер и камень — сущие, но не названные. Пляж не говорит и не слышит. Вода ни пресная, ни солёная, ни влажная. Ветер — ни штиль, ни шторм — движение воздуха только. Медленно встаёт солнце, ничего не знаменуя, начиная новый цикл и завершая старый. Вода с шипением пускает слюни, окрашивается в зелёный. Ветер спешит туда, где мало кислорода. Екклесиаст спит и видит сон. Но не этот. Здесь ещё не появились фигуры, здесь ещё нет и меня. Я просыпаюсь до рассвета, Ии уже не могу заснуть. Возникает заманчивое желание прогуляться по пробуждающемуся городу, освежиться, начать свой день с самого начала. Но я настолько соскучился по своей постели, что остаюсь лежать. Я валяюсь до часу, до трёх встраиваюсь в ритм обыденности, до пяти сижу дома. Потом звоню Облачку и приглашаю её на мороженое и молочный коктейль. Естественно, она не находит в себе сил отказать. Я прекрасно знаю, как она обожает молочный коктейль. Мороженое обожаю я. Облачко приходит вовремя, за это я осыпаю её комплиментами. Она вежливо улыбается, но, вопреки расхожему стереотипу, не краснеет. Она рассказывает о поездке в Новую Зеландию. — Сплошная природа, — говорит она. На её верхней губе — вечная белая полоса. Облачко постоянно утирает её указательным пальцем, а она снова появляется после каждого глотка. Я быстро поедаю шоколадное, потом грушевое, потом ананасовое, потом снова шоколадное — всего четыре шарика, посыпанных кокосовой стружкой. Доев, я заказываю то же самое ещё раз, только политое шоколадом. — Сплошная природа, — она делает глоток, стирает с губы белую полосу. Из её рассказа я узнаю, что в Новой Зеландии, куда ни посмотришь — везде леса, луга, холмы. Сплошные холмы. Вся Зеландия — сплошные холмы. Они зелёные, как на открытках. И везде настоящие деревья, не стриженные, как у нас. Очень много маори. Они там повсюду. Все черноволосые, высокие и крепкие. У всех напряжённые лица. — Аборигены... Я доедаю шоколадный шарик. — А города там есть? — А как же! Сплошные города. Но природы больше. Водопады. Там просто обалденные водопады. Я заказываю ещё. — Посыпьте печеньем, — добавляю я. Облачко допивает первый бокал коктейля, я доедаю десятый шарик мороженого. Во рту очень сладко и очень холодно — вся глотка онемела. В желудке сладко, сладко в носу и в горле. По закону американских комиксов я должен прямо сейчас превратиться в человека-мороженое. У меня звонит мобильный. Это Федя. Я разъясняю ему, как нас найти. Облачку приносят сливочный пломбир. — Куда ты пропал? Почему не звонишь? — она ехидно улыбается белой молочной полоской. Я знаю, что она от меня кипятком не писает. И она знает, что я это знаю. Думаю, она даже догадывается, что я пригласил её просто потому, что больше некого было. Обычно мы встречаемся исключительно случайно и поддерживаем беседу исключительно из вежливости. Но я, хотя бы, знаю, чем можно её заманить в своё общество — добротным молочным коктейлем. Я еложу ложечкой по растаявшим остаткам грушевого, которые в меня не влезли. — Понравилось хоть? — Чего? — В Зеландии. Понравилось? — А, в Зеландии. Не-а. — Слишком много сплошной природы? — Просто все эти маори... они излишне гетеросексуальны. — А. Разговаривать нам особенно не о чем, но она не торопится убегать. Подходит какой-то дорого одетый мужик с тупым выражением лица, чмокает Облачко в щёку, они некоторое время играют в бадминтон речевыми шаблонами. — Что за дядя? — спрашиваю я, когда он уходит. — Друг один. Своё дело открыл, зарабатывает. — Чем занимается? — Тем-сем... — А конкретней? На что живёт? — На три процента. — То есть? — Ну, это он так говорит: на три процента. Он говорит: «Покупаю баночку чего-нибудь за два рубля, продаю за пять. Вот на эти три процента и живу». — Образованный. Через двадцать минут объявляется Федя. Он находит нас, присаживается. — А что, Снегурка уже сдохла? — бодро спрашивает он. Я непонимающе пялюсь на него, потом до меня доходит, и я улыбаюсь. — Федя — Облачко, Облачко — Федя. — Нелепое прозвище. — Вообще-то это имя, — невозмутимо отвечает она. — Романтичные у тебя родители. Что, прям так в паспорте и записано? — Не совсем, но почти. Это потом уже кто-то перевёл. — Дай угадаю. Ты — француженка, и зовут тебя Клоди. — Да из деревни она, — вставляю я. — Клавой звать. Клавдия. — Облакия, — мечтательно тянет Федя. — А может, Когтия? Ведь это смотря, как услышишь. Облачко смотрит на Федю, как на идиота. Она плохо знает англиЙйский. Федя заказывает бутерброд с колбасой. Пока он его уминает, Облачко молча следит за тем, как двигаются его челюсти. Когда он чавкает, она брезгливо морщится, когда он откусывает новый кусок, она вздрагивает. Федя ей не понравился, определённо. Но я знаю, что её притягивает к тем, кто её раздражает — есть у неё такая извращённая черта. — Давно тут сидите? — спрашивает Федя, пережёвывая бутерброд. — Полчаса. Облачко рассказывала о Новой Зеландии. — Да? А что там? — Сплошная природа, сплошные города, а маори — сплошные натуралы. Облачко говорит нам «пока» и уходит. Мы её всё-таки достали. продолжение надо? Теги:
-3 Комментарии
ГгОоВвНнОо Надо! Читала, нравилось, недочитала - недоросла наверное. Когда-нибудь обязательно дочитаю, там немного осталось. P.S: поломала мозг в попытке представить коричневый свет. Арлекин. Хуле тут сказать. йабаца - абасраться. мне понравилось. продолжение х.з. решай сам. Отлично. По настроению очень проканало. Никого не слушай, Арлекин, меня слушай. Текст скучный, не пиши его. Пиши хорошее. Целую нежно. нови, он уже написан. выкладыать? так, на вероятное будущее - БУКВАРЬ к этой вот азбуке: А — это что-то глубоко личное; облегчение после окончания душевных блужданий; немного ироничное, добродушное отношение к чему-то сомнительному; прозрение; абсолют; Б — мельчайший промежуток между двумя состояниями: мучительным удержанием голоса за сомкнутыми губами и, в итоге, всё же неостановимый его прорыв наружу; бытие; В — знание; очень высокое напряжение; воля; Г — действие; виселица или эшафот; Д — удар; благо; дух; Е — наличие, присутствие; Ё — брезгливое отвращение, отношение к чему-то мерзкому; мат; Ж — жизнь; высокое напряжение; З — земля; недовселенная; здесь; И — скорость; лёгкая натуга, посильная тяжесть; Й — боль; восторг; сарказм; великолепное настроение; лёгкость бытия; и, всё же, боль; К — сравнение; насильственное удушье; конец; Л — люди; лишний элемент, присутствующее, но не необходимое; любовь; М — ум, мышление; космическая пустота и тишина; мать, материя; Н — присвоение; усталое раздражение, вялое несогласие; начало; О — неожиданность, удивление; начало, основа, точка отсчёта; пустота, ничто; око; П — покой; мягкие толчки из центров удовольствия, от которых, вообще-то, может разболеться голова; прошлое; Р — цикличность; движение; зверь; С — слово; боль от ожога; сонное потягивание; утечка; сила смерти; Т — прочность, целостность; крупный и резкий прорыв после длительного удержания; У — это пустое место; усиление; Ф — мастурбация; фрикция; любой аспект технической части какого бы то ни было полового сношения; женский пол, если натурал; пассив, если лесба; форма; Х — хер; испуг, замаскированный агрессией; сдерживаемое раздражение, грозящее вскоре неминуемо прорваться бурей агрессии и злобы; Ц — едва ощутимое, оттого предельно ласковое прикосновение губ к твоим губам; нежный молчаливый взгляд; тишина; Ч — червь; недуг, болезнь; слабость; Ш — ветер в ушах; шелест листьев от волны воздуха; Щ — «шипеть сквозь улыбку»; эхо удара; Ъ — расставание; тягостная пустота внутри; Ы — натуга; непосильная тяжесть; Ь — это тишина, которая возможна только в кругу близких людей, людей, к которым испытываешь самые тёплые чувства, когда можно просто молчать и никому от этого не будет неловко; это по-настоящему нежный взгляд; Э — тяжёлые отходняки, выходы негатива и желчи; общий страх, маскирующийся в направленную агрессию; Ю — что-то небольшое, но массивное, проносящееся перед носом, да так быстро, что не успеваешь увидеть – только удар по перепонкам от звуковой волны; Я — вялое и добродушное понимание; что-то глубоко личное, как и «А», но новее, свежее. Все равно ж выложишь. ООООО ЦЦЦЦЦЦ ФФФФФФФФФ! ППППП ЬЬЬЬЬЬ эээээээ сссссс ъ Я правильно вас поняла? *много закрывающих скобок* ааа пизьдюк хватит командовать моим мосххоммм а я про тебя стишок написал: . вот красавцы-псиллоцибы на волнистой ножке тем, кто их сжуёт десяток напрочь сносит бошку наш максим жрёт псиллоцибы ну и что, и мы могли бы сперва по-одному потом по половинке всё что нужно для хорошей вечеринки классика рубрике. Еше свежачок Путь, на котором нет запасных путей. Путь, на котором все перекрёстки мнимы. Каждый охотник знает — в толпе людей Кто-то фазан. Путь, При котором местность — скорее фон, Нежели фактор скорости и комфорта, Неочевидно явлен в себе самом.... Часть 1. Начало безрадостное.
Один почтенный гражданин вполне солидного вида и выгодного жизненного возраста служил в ЛитПромхозе Главным Куратором и был очень начитанный, особенно всякой классики начитался – ну там, разных Бальзаков, Чеховых, Пушкиных и прочих знаменитых писателей.... А у нас в палате номер три
От свобод дарована свобода, А у нас в палате номер три, Что ни пациент, то Квазимодо. Капают на нервы три сестры, Шлёпаем под ручку я и ты, Шаркаем два брата- акробата. Камеры повсюду, кварц по хатам.... всё на своих местах
вселенная в полном покое стрелка рубильника смотрит на нах отсчитывая тишину до убоя звёзды вписались в кресты точно по кругу не понарошку три медвежонка прут из избы стул поварёжку и детскую плошку.... Strange and crazy.
Странное и совершенно чебурахнутое (охренеть). Вышла из подклети Челядь Дворовая кривобокая подышать свежим воздухом и заодно немножко посучить свою Пряжу на солнышке.... |
Меньше нельзя было щетаю.
Хуярь конешно продолжение то.