Погоня (из романа Проходимец)
Автор:
Бабука
[ принято к публикации
00:54 13-04-2010 |
я бля | Просмотров: 1291]
Я люблю аэропорты. Несмотря на толчею, очереди и вынужденный стриптиз, которому тебя подвергают, особенно в Америке, после известных событий. Я стараюсь приезжать в аэропорт пораньше, и не потому, что боюсь опоздать. Аэропорт – это тамбур между прошлым и будущим. Он вне времени. И вне пространства. Одну географическую точку ты уже покинул, а до другой еще не добрался. Это нейтральная территория – без гражданства, сопутствующих прав и, что особенно приятно, обязанностей. Аэропорт для меня — зона полной безответственности. Люди, которые в аэропортах работают на компьютерах, давят как клопов клавиши Блэкберри или подолгу и громко обсуждают какой-то профессиональный вздор по телефону, мне неприятны. Я никогда этого не делаю, кто бы, чего бы и как бы срочно от меня ни ждал. У меня есть другие, более приятные дела.
В аэропортах мне легко. Ощущение легкости усиливается после посещения баров. Обход баров в аэропорту – важный ритуал. И не пьянства для. Вернее не только. Посещение аэропортовских баров убеждает меня, что таких как я бездельников и сачков — бедолаг, укрывающихся в этих прекрасных заведениях от бессмысленной суеты деловой жизни не так уж мало. Отрешенное, блаженное выражение на лицах некоторых посетителей не оставляет сомнений: перед вами именно такой тайный тунеядец и раздолбай, который, имей он выбор, непрочь остаток жизни провести здесь, положив с прикладом на работу, профессиональные и гражданские обязанности и даже, пожалуй, семью и детей. Все-таки приятно – иногда — чувствовать себя частью многочисленной, хотя и разобщенной группы. Первобытный инстинкт, знаете ли.
Беседы с незнакомцами и незнакомками в аэропортах почти всегда интересны. Совместное нахождение вне времени и пространства, абсолютная случайность встречи и статистическая невероятность ее повторения способствуют откровенности не менее, чем алкоголь, терапевтический эффект которого я тоже не стал бы сбрасывать со счетов. Я люблю слушать и, как правило, бываю вознагражден занимательными и поучительными историями благодарных рассказчиков. Однажды один очень холеный и солидный господин, поведал мне, что много лет назад сбил на машине какого-то бродягу, выскочившего ночью на шоссе. Он хотел было подобрать пострадавшего и отвезти в больницу, но это было слишком хлопотно, а господин хотел спать. К тому же, на ужине с клиентами он отдал должное замечательному французскому вину, и некоторые полицейские формальности, неизбежные в таком случае, вызывали у него дискомфорт. В общем, господин уехал один. Все эти годы совесть вовсе не грызла его бобром. Напротив, этот инцидент стал самым волнующим событием его благополучной жизни, источником своеобразной тайной гордости. Мне кажется, я его понимаю. Дама средних лет рассказала мне, что возвращается из потрясающей романтической поездки на острова с необыкновенно привлекательным молодым аргентинцем, и что она очень соскучилась по своим троим детишкам и мужу, оставшимся в Нью-Йорке и ожидающим ее возвращения с конференции. Она с удовольствием показала мне фотографии всего семейства. Я дал ей свою визитку и просил обязательно позвонить, если она будет в Сан-Франциско. Дама карточку взяла, но пока не позвонила. Помню молодого поляка, работавшего в Арабских Эмиратах и каждые две недели летавшего на выходные в Канаду к жене, которая там училась. Он налетал таким образом больше миллиона миль. Помню старушку-француженку, решившую на закате дней посетить все страны на свете, и пока побывавшую в восьмидесяти шести. В общем, попадаются любопытные типы.
В баре сеульского аэропорта Инчеон, где я с обычным удовольствием коротаю время перед рейсом в Токио – сплошь азиаты, что, если подумать, не очень и удивительно. Я один из двоих белых. Мог бы быть одним их троих, но Тони Мак-Фаррелл улетел на три дня домой к семье, и мы должны встретиться уже в Японии. Второй европеоид, большой и шумный мужчина, жалуется мне на то, что вынужден мотаться по Азии от поставщика к поставщику эконом-классом, в то время как его сокурсники по университету получают по полмиллиона долларов в год и больше, сидя дома в Чикаго. Видно, что это обстоятельство его, как и любого нормального эффективного человека, сильно задевает. Я киваю, говорю, что это несправедливо, но зато у него есть возможность видеть мир и разные интересные вещи, с которыми в Чикаго дефицит, и стараюсь подтолкнуть мужчину к описанию злачных районов Малайзии и Филиппин, в которых, судя по кое-каким неуловимым для неопытного глаза признакам, он непременно и регулярно бывает. Мой собеседник охотно меняет тему, и я начинаю записывать названия на салфетке.
Вдруг голос мужчины пропадает, будто его выключили, а говорящий, как и остальные посетители и само помещение рассеиваются в пространстве. Виски, которое я только что отхлебнул, становится водой. Пропадают запахи. Мир больше не существует. Исчезли небоскребы и горные хребты, океаны и материки. Погасли небесные светила, в бесцветную пыль рассыпались планеты. Рассказы про объективную реальность – это ложь, зудеж и провокация. Мира нет. Для него не остается места. Все, чем я мог бы его воспринимать — мозг, нервы и их бесчисленные клетки, рецепторы и окончания охвачены чудовищным, бесподобным пожаром – метрах в десяти от меня, в том, что до того, как мир перестал существовать, было залом ожидания аэропорта Инчеон, стоит Алена, моя жена.
Любой человек, наделенный хотя бы рудиментарной способностью мыслить логически, должен был бы первым делом подумать о том, что женщина, далекая от международного бизнеса и имевшая к Азии не больший интерес, чем к технике плетения лаптей, может делать в сеульском аэропорту. Но я не могу думать логически. Я вообще не могу думать. И я, пожалуй, даже не человек. Я – примитивный прибор, настроенный только на одну волну и только на прием. Самонаводящийся снаряд, нацеленный на единственный объект. Контейнер, наполненный горячей, пузырящейся жидкостью – чистейшей, без примесей и замедлителей, реактивной, драгоценной, долгожданной энергией.
Судя по сводкам новостей, в мире есть довольно большое количество извращенцев и психопатов, творящих разные мерзкие дела, не в силах воспротивиться обуревающих их желаниям. Но если бы можно было залезть в шкуру такого вот маньяка и проделать вместе с ним его гнусный путь — исключительно в экспериментальных целях — то окажется, что наиболее сильный кайф для него состоит не в совершении отвратительного акта самого по себе, а в том, что ему предшествует – в предвкушении, подготовке и, особенно, в слежке. К тому же, в большинстве случаем до дела все равно не доходит. И у сыщика, идущего по следу злодея, который все-таки не удержался и довел свой замысел до завершения – у сыщика, едва нащупавшего тонкую ниточку, конец клубка, который приведет в самое логово, — тот же самый азарт, от которого учащается биение сердца, а по спине пробегает вверх-вниз сладкий озноб. И чем больше разматывается клубок, чем ближе он к цели, тем сильнее это неповторимое чувство. Это же чувство переживает и ученый, который после череды долгих и скучных опытов, наконец увидел среди путаницы цифр и кривых некую закономерность. Жертва может ускользнуть в последний момент, след может оказаться ложным, а гипотеза – полной ерундой, это не важно. Потому что в те минуты, когда человек идет по следу, когда он ждет, надеется и отчаянно, изо всех сил, хочет, жаждет, вожделеет чего-то — он живет, интенсивно и счастливо.
Она совсем не изменилась. Даже будто бы еще больше похорошела. Видно ты, жена, хорошо жила. Она всегда любила яркие тряпки – зеленые, ядовито-желтые и розовые. Цвета светофора. За восемь лет ее вкусы остались те же. Тонкая разноцветная карамелька в вазе со сникерсами. Она идет легко, но удивительно быстро, так быстро, что мне приходится почти бежать. На ходу она то и дело откидывает назад с лица длинные светло-русые волосы. Она никогда не любила заколки. Тетки в общественном транспорте бывали очень недовольны. Мужики не возражали. Мое дыхание и удары сердца, словно под легкий, но повелительный метроном подстраиваются под звук ее шагов, под стремительное ток-ток-ток, в котором ритм и музыка жизни. Я смотрю, как очарованный зодчий из раннего средневековья, на совершенное соотношение ее талии и бедер, в котором заключена самая прекрасная формула на земле. В этой пропорции – гармония готических соборов, взлетающих до неба хрупкими шпилями, которые переживут любые цитадели и бастионы. Ее бедра не смыкаются полностью посередине — между ними остается сводивший меня с ума просвет в форме наконечника стрелы. Я несусь за ней по залам и коридорам. Мне и в голову не приходит окликнуть ее. Напротив, я хочу, чтобы она шла и шла, также легко и стремительно, не останавливаясь ни на секунду, чтобы не кончалась эта погоня, от которой в висках и в горле рефреном стучит «Я живой, я живой, я живой!».
Алена останавливается около стойки, которая вдруг волшебным образом материализуется из окружавшей нас пустоты. На экране написано «Амстердам». Она достает из сумочки телефон и начинает быстро говорить что-то, то и дело заливаясь смехом. Какой же сукин сын так тебя рассмешил? Я придвигаюсь ближе, еще ближе, погружаясь с головой в запах ее духов, ее волосы касаются моего лица. Она говорит на непонятном мне и потому не слишком благозвучном языке. Должно быть, голландском. Ну, за восемь лет можно выучить какой угодно. Зачем она летит в Голландию? Замужем там наверно. Я почему-то вспоминаю Веронику Талицкую. Что ж вы, девки, все по Европам-то разбегаетесь? Не хотите поддерживать отечественного производителя. Хотя и производителей тоже черти носят непонятно где и зачем. Алена резко оборачивается, должно быть, почувствовав, что кто-то приблизился к ней вплотную. Мы сталкиваемся нос к носу, в совершенно буквальном смысле слова. Еще на сантиметр ближе, и у обоих была бы лицевая травма. В ее глазах — нешуточный испуг. Она что-то быстро говорит в трубку, и, опустив телефон, произносит по-английски:
— Извините, пожалуйста, я вас не видела.
— Здравствуй, Алена, давненько не виделись, — согласитесь, было бы дико разговаривать на иностранных языках с собственной, хоть и бывшей, но абсолютно русской женой.
Алена смотрит на меня вопросительно, а потом вдруг мило, с видимым облегчением улыбается:
— А, вы наверно ошиблись, спутали меня с кем то. Я вас раньше никогда не видела.
— Видела, видела – в разных ракурсах. И бокурсах. И я еще увидишь неоднократно, я надеюсь!
— Извините, я не понимаю. Вам нужна помощь? Вы говорите по-английски?
— Ну, раз ты настаиваешь, окей. Хотя, Алена, это претенциозно и глупо. Таких иностранцев как мы с тобой, знаешь до какого места? – меня подмывает показать до какого именно.
— Меня зовут Густа. Вы действительно ошиблись, мне очень жаль...
В ее серых глазах абсолютное спокойствие. Она полностью владеет ситуацией. Только почему же глаза-то серые, выцвели что-ли от амстердамских туманов? Или это линзы, но ведь это глупость – зачем менять редкий ярко-зеленый цвет на банальный серый? И откуда у нее веснушки? Они, конечно, очень милые, но, раньше их не было, ни одной. И главное — голос, голос другой, незнакомый.
Ошибочка вышла. Отсос петрович. Все обломилось в доме Смешанских. Всем вольно, разойтись на исходные. Ступай, Павлуша, обратно в бар допивать виски в компании утомленного Азией снабженца из Чикаго. Ну, уж нет, минуточку. Не всякий процесс можно остановить. В висках, в горле, в кончиках пальцев, с обратной стороны глазных яблок злым и веселым ток-ток-ток стучит обретенный снова — в цоканье Густиных каблуков — ритм жизни.
Я чувствую, как мускулы лица разъезжаются до отказа, до боли и навстречу нейтральному европейскому взгляду Густы выглядывает что-то слишком нецивилизованное, чтобы называться улыбкой.
— Ноу, бейби, итс нот овер йет,- говорю я ей. — Помяни мое слово, сука, итс нот овер!